close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

316.От пера автора к черновикам переводчика на примере учебного перевода книги Паскаль Роз «Летнее письмо»

код для вставкиСкачать
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Федеральное агентство по образованию
ГОУ ВПО Тульский государственный педагогический университет
им. Л. Н. Толстого
ОТ ПЕРА АВТОРА
К ЧЕРНОВИКАМ ПЕРЕВОДЧИКА
НА ПРИМЕРЕ УЧЕБНОГО ПЕРЕВОДА КНИГИ
ПАСКАЛЬ РОЗ «ЛЕТНЕЕ ПИСЬМО»
Учебно-методическое пособие
Тула
Издательство ТГПУ им. Л. Н. Толстого
2010
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ББК 81.2Фр–923
О80
Рецензент –
кандидат филологических наук Ж. Е. Фомичева
(Тульский государственный педагогический
университет им. Л. Н. Толстого)
Руководитель проекта –
доктор филологических наук Г. В. Овчинникова
(Тульский государственный педагогический
университет им. Л. Н. Толстого)
Участники проекта – студенты V курса отделения
французского языка ТГПУ им. Л. Н. Толстого
Ответственные редакторы:
Руслан Баринов, Ирина Бугай, Алексей Юнин
От пера автора к черновикам переводчика = De la plume de
О80 l’auteur aux brouillons du traducteur: На примере учебного
перевода книги Паскаль Роз «Летнее письмо»: Учеб.-метод.
пособие.– Тула: Изд-во Тул. гос. пед. ун-та им. Л. Н. Толстого,
2010.– 83 с.
Данное учебно-методическое пособие представляет результат реализации
совместного проекта Дома социальных наук (Франция), Ассоциации «Друзья
Л. Н. Толстого» (Франция), Гренобльского университета им. Стендаля (Франция)
и ТГПУ им. Л. Н. Толстого (Россия) в рамках программы Года Франции в России
и Года России во Франции.
Целью данного пособия является показать прикладной характер
переводческой дисциплины, сформировать основные переводческие компетенции
у студентов, обучить предпереводческому анализу исходного текста с привлечением интернет-консультаций с автором книги Паскаль Роз. Пособие содержит
основной понятийный аппарат переводческих терминов, основные приемы и методы художественного перевода, творческие задания для трудных случаев перевода
и социокультурный комментарий.
Пособие адресуется студентам младших и старших курсов факультетов
иностранных языков, аспирантам, учителям старших классов общеобразовательных
школ, а также широкому кругу читателей, интересующихся проблемами перевода.
ББК 81.2Фр–923
© Издательство ТГПУ им. Л. Н. Толстого, 2010
-2-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ ПЕРЕВОДА. МЕЖЪЯЗЫКОВЫЕ ПРЕОБРАЗОВАНИЯ.
Все межъязыковые преобразования, совершаемые в процессе
перевода, могут быть определены как трансформации, либо как
деформации.
Оба слова (трансформация и деформация) в общем, неспециальном
смысле обозначают процессы по преобразованию, изменению формы и вида
первоначального, оригинального объекта. Трансформации — это
положительные, развивающие изменении, преображающие состояние
объекта, а деформации - отрицательные, пагубные преобразования,
обезображивающие, уродующие, искажающие первоначальный объект.
Строго говоря, в процессе перевода происходит не преобразования
исходного текста на переводящем языке, преобразование (трансформация
или деформация) виртуального объекта, некой идеальной сущности, каковой
является представление переводчика о системе смыслов сообщения,
закодированного в исходном тексте, в более или менее близкую, не
тождественную систему смыслов, облеченную в материальную форму языка
перевода. Именно эта система смыслов и является истинным предметом
трансформации.
1. Адаптация. Термин «адаптация» используется в теории перевода
для обозначения такого вида преобразования, в результате которого
происходит не только изменение в описании той или иной предметной
ситуации, но и заменяется сама предметная ситуация.
2. Эквиваленция. Термин «эквиваленция» используется для
обозначения такой переводческой трансформации, в результате которой
предметная ситуация, описанная в тексте оригинала, передается в переводе
иными структурными и стилистическими средствами, а иногда и иными
семантическими компонентами.
3. Генерализация. Генерализацией называется трансформационная
операция, в ходе которой переводчик, следуя по цепочке обобщения,
заменяет понятие с более ограниченным объемом и более сложным
содержанием, заключенное в слове или словосочетании исходного текста,
понятием с более широким объемом, но менее сложным, менее конкретным
содержанием. Таким образом, генерализация непременно предполагает
сокращение элементов содержания, т.е. в определенном смысле потерю при
переводе.
4. Конкретизация. Конкретизацией называется трансформационная
операция, в ходе которой переводчик, следуя по цепочке обобщения,
заменяет понятие с более широким объемом и менее сложным содержанием,
заключенное в слове или словосочетании исходного текста, понятием с
-3-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
более широким объемом, но сложным, более конкретным содержанием.
Таким образом, конкретизация предполагает привнесение новых элементов в
содержание понятия, т.е. добавление новых признаков в понятие об объекте,
описываемом в переводе.
5. Местоименная замена. Местоимение, замещая наименования
объектов самых различных предметных областей, оказываются именами
понятий универсального класса с максимально высокой степенью
обобщения. Эти понятия можно квалифицировать как понятия с
неопределенным объемом и переменным содержанием. Местоимения
замещают имена более конкретных понятий об объектах, которые уже
упоминались в тексте.
6. Синтаксические трансформации. К синтаксическим трансформациям могут быть отнесены изменения. которые претерпевает в
переводе «схема мысли», принятая автором оригинального речевого
произведения. Известно, что языки по-разному могут оформлять одно и то
же суждение, придавая ему большую или меньшую выразительность.
Переводческая ономастика
Топонимы. Проблему для перевода составляют и так называемые
топонимы. т.е. географические названия. Образование топонимов в каждом
языке — это сложный лингвоисторический процесс, который не может быть
сведен к одной или даже нескольким словообразовательным моделям.
Переводчику приходится быть предельно внимательным при
переводе топонимов в переносных значениях, так как лаже контекст не
всегда помогает расшифровать их смысл.
Значительную трудность для понимания представляют географические названия «третьих» языков, воспроизводимые языком оригинала.
Особенно затруднено их восприятие на слух.
Передача имен собственных (Античность). При переводе с
русского языка на иностранный имен известных античных личностей
переводчик не должен постоянно доверять одной модели, даже если она
распространяется на большинство имен. Он должен проверять какая форма
принята в языке перевод для обозначения того или иного имени.
Перевод реалий
Одной из наиболее часто рассматриваемых групп реалий
оказываются реалии этнографические. Вопросы перевода реалий,
принадлежащих именно этой группе, изучаются особенно пристально
-4-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
потому, что предметы быта, одежда, кушанья и т.п. в художественном тексте
придают высказываниям национальный, региональный или местный колорит,
составляющий неотъемлемую часть поэтики.
Переводческая перифраза — это использование в переводном
тексте дефиниции, определяющей слово, обозначающее реалию в исходном
тексте.
Административные реалии также представляют значительную
сложность для перевода. В приведенном примере переводчик выпустил
обозначение реалии уезд, а слово губерния перевел как une région, т.е. словом,
не передающим особенностей административно-территориального деления
России.
-5-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
25 juin 1999
Voici. Je t'écris.
Personne n'est en mesure d'affirmer que tu ne peux pas me lire.
Un jour je me suis trouvée à l'hôpital devant un mort. J'étais seule avec
l'interne. J'ai commencé à déballer des choses : pourquoi cet humain avait crevé
comme un chien, sans sa famille autour de lui. L'interne a mis son doigt sur la
bouche. Chut, il entend peut-être. Je me suis arrêtée net. Un infirmier m'avait
avertie par téléphone de la mort de l'homme. J'étais accourue au milieu de la nuit
pour veiller le cadavre, respecter les conventions. Et d'une part, je me trouvais à
dire des mots que je n'avais jamais dits à personne ; d'autre part, un jeune homme
frais émoulu de sa science me prévenait gentiment de l'hypothèse où les cadavres
entendraient. L'homme avait agonise peu dant une semaine et avait droit à la paix.
Mon discours manquait de décence. Je lui donnai raison.
Fais que je ne blesse pas tes yeux comme j'ai blessé les oreilles de l'homme à
l'hôpital. Je t'aime et je sais que tu ne reposes pas en paix, là-bas, à Iasnaïa.
C'est à toi que j'écris, Léon Tolstoï.
J'ai attendu longtemps. J'avais peur. Non pas de t'écrire. Tu es depuis des
années penché sur moi et je ne crains ni ta présence ni ton jugement. J'ai peur de ce
que j'ai à dire. Même si tu le sais déjà. Pourquoi t'aimer si tu ne sais pas déjà tout ?
Ce matin, quand j'ai poussé la porte de mon bureau, tu étais là. Journée de chance,
ai-je pensé. Et ma peur, elle, n'habitait plus dans ma poitrine, elle s'était comme
séparée de moi. Elle était devant moi, sur ma table. Je pouvais la voir. Un caillou
d'air plus dense. Je me suis assise. J'ai entendu que tu fermais la porte à clé. Ça m'a
effrayée et ça m'a fait plaisir. La maison dort. Voici le moment. Je ne sais pas
comment il est venu. Subrepticement, à l'aube. Peut-être parce que c'est l'été. J'ai si
peur que je t'écris comme en fermant les yeux, en jetant les mots contre l'écran de
mon ordinateur pour qu'ils soient avalés par le noir. A peine un mot posé que je
l'efface. Toi, tu es debout derrière moi. Petit, longue barbe, broussaille de sourcils,
plus de dents. Tu portes ta chemise de paysan sanglée d'une ceinture de gros cuir.
Tu es debout derrière moi, précis comme une image, et tu lis par-dessus mon
épaule. J'entends ta présence.
Il y a l'été. En hiver, la peur est solide, compacte, lourde. En été, la vie
fourmille dans les fissures, l'herbe pousse, pousse. Les arbres chantent à tue-tête.
Depuis ce matin, les merles sont fous. Les mots me viennent comme une eau rare
et acide dans la gorge mais chacun m'apporte la nostalgie du chant fou, du chant
libre, échevelé et victorieux du merle qui s'égosille en ce moment sous ma fenêtre.
Je t'écris à toi, Léon Tolstoï, parce que, souvent, tu as chanté comme un merle.
C'est à toi que j'écris, Léon Tolstoï, mon amour d'enfance. C'est parce que tu
es là que je peux écrire ça, ce que je veux écrire.
-6-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Simplement ne pas mentir. La vérité, on ne sait pas ce qu'elle est. Le
mensonge, oui. On le sait à l'instant même où on le prononce. Le mensonge, c'est
comme une sangsue. Les soldats racontent qu'on a beau s'en protéger, coincer le
bas du treillis dans les rangers, porter des bandes molletières, elles se glissent
minuscules par les trous des lacets. Une fois sur la jambe, elles grossissent, pleines
de sang. Les mensonges minuscules sucent toute la parole, empoisonnent la parole
entière, le livre entier. On peut être ivre de sang. On peut trouver ça beau.
Plutôt que de t'écrire, je préférerais îles heures durant te raconter mes
bonheurs de lecture, ma joie devant la fulgurante précision physique des détails
que tu saisis, ma sensation d'être avec toi là-bas, ailleurs, dans un univers de
mythes qui a nom Russie. Je voudrais te dire en m'émerveil-lant : ah ! les pleurs
ravalés de la princesse Marie, ah ! le vieux comte Rostov dansant le Danilo Cooper, ah ! la chasse au loup dans les bois d'Otrad-noïé, ah ! les moustaches au
bouchon brûlé de Natacha, ah ! le doigt coupé du père Serge, ah ! la mort de Pétia
et les aboiements de Denissov, ah ! la voix triste et majestueuse du hongre pie
racontant sa vie aux animaux de l'enclos. Et tu serais là, et je serais là, et nous
boirions du thé en bas sur la terrasse, toi l'auteur satisfait et moi la lectrice
enchantée. Et le soir tomberait. Et nous parlerions encore. Et la vie serait simple.
Mais tu n'étais pas satisfait. Tu as balayé d'un revers impérieux de la main
Anna, Guerre et Paix, trente ans de travail. Et moi, je suis née dans l'ère du
soupçon. Le temps est mort, Liova, où nous aurions pu être heureux. Nous portons
la nostalgie d'une écriture impossible, d'une écriture défaite.
Aide-moi. Considère-moi comme un des nombreux solliciteurs qui
t'attendaient à Iasnaïa pour un peu d'argent, pour une démarche auprès des
autorités. J'ai besoin de plus : ta présence pendant tout le temps où j'écris. On peut
mettre très longtemps à écrire une lettre, on peut la reprendre cent fois, on peut
même décider de ne pas l'envoyer. Qu'il soit possible de tout jeter diminue ma
peur. Reste là, je t'en prie.
Le merle siffle.
Il y a trois ans.
Je suis en réanimation. J'ai de la fièvre. Le chirurgien attend qu'elle tombe
pour m'opérer. On me donne de la morphine pour effacer la douleur. Je dors
beaucoup.
J'aurais pu mourir, être avec toi au pays des ombres ou discuter assise dans
les nuages. Disparue. Moi, disparue.
Moi, plus là.
Il m'a fallu trois ans pour tracer ces mots. Je les lis. Je ne les comprends pas.
Il y a trois ans, j'ai failli mourir d'une rupture d'anévrisme et, depuis trois ans,
j'essaie d'écrire cette expérience-là mais, dès que je m'assois à mon bureau, silence.
-7-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ma pensée s'arrête, mon stylo se paralyse. Ecrire va rouvrir la carotide. Lis, relis
avec moi, Liova, tout haut, et si tu vois que je perds conscience, réveille tout de
suite Double-Cœur, il sait quoi faire. En conversant, j'ai raconté mon histoire aux
gens que j'ai croisés et aimés. Je l'ai racontée comme une aventure miraculeuse, un
haut fait de merveille. Je n'ai jamais pu y réfléchir. J'ai vécu depuis trois ans en
mettant volontairement de côté ce mois de ma vie. La mort qui s'approche, c'est
peut-être comme un amour qui naît. Nous le vivons sans vouloir le regarder. Nous
nous bouchons les yeux. Un jour l'amour meurt, alors seulement nous cherchons à
comprendre. La mort, on en parle quand elle n'est pas là. On se tait en sa présence.
Peut-être qu'il n'y a rien au-dessus du silence.
Longtemps je me suis endormie dans la frayeur que le clip en plastique logé
dans ma tête par le chirurgien ne se décolle pendant mon sommeil. Un soir, je n'y
ai pas pensé. Sans que je sache pourquoi, la peur s'est lassée. Je ne comprends pas
le mécanisme de la peur, de son apparition, de sa disparition. Aujourd'hui je suis
dans l'éton-nement de pouvoir t'écrire. Pourquoi un jour peut-on ce qu'on ne
pouvait pas la veille ? J'essaie d'apprendre à supporter l'idée que ma peur puisse
n'importe quand se réveiller et me statufier. Savoir que tu souffrais aussi de telles
attaques m'aide.
Je suis sur un lit d'hôpital à la Pitié-Salpêtrière. J'ai mal à la tête. Plus d'yeux,
plus de peau. La douleur vit dans moi, sans moi. Je ne peux pas me lever. Je pisse
dans un bassin. Je suis très taible. Je souris quand on vient me voir.
Il n'y a pas à lutter, simplement endurer. Le temps, ça ne veut rien dire. Je
vois que le jour vient, je vois que le soir tombe mais j'ignore combien dure une
journée. Quand je me réveille, impossible de savoir si j'ai dormi deux heures ou
cinq minutes.
Liova, depuis cette maison où je suis vivante, je me retourne vers la PitiéSalpêtrière et je regarde. Et je me vois. Et j'essaie de revenir là, dans le lit. Je
prends ce risque-là, de regarder en arrière, de trouver maintenant les mots d'il y a
trois ans. Je cherche une carcasse de mots. Sans flou. Sans caresse. Et je te
l'adresse, à toi qui es mort, à toi qui m'entoures et qui t'es absenté pendant ce mois
de ma vie. Car la première vérité qui me saute à présent aux yeux, c'est que jamais,
pendant ce mois de ma vie, je n'ai pensé ni à toi ni à la littérature.
J'allais bien, je travaillais beaucoup et me sentais heureuse. Mon premier
roman allait être publié. J'étais parfois fatiguée, c'est tout. La veille au soir, j'avais
rendez-vous avec Double -Cceur. J'ai failli annuler. Le sommeil me harcelait. Mais
il venait de lire le dernier état du Chasseur Zéro que je devais remettre à l'éditeur et
j'avais hâte que nous en parlions. Je me suis forcée. Nous avons dîné au Hangar.
On a commandé comme chaque fois du bœuf Strogonoff - je ne sais pas s'il s'agit
vraiment d'un plat russe, pardonne-moi, il est possible que seuls les étrangers
utilisent cette appellation -, puis il m'a dit bravo. Ma fatigue s'est envolée et j'ai
-8-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
pensé : la fatigue, c'est souvent comme ça, un cap à passer. On croit qu'on n'en peut
plus, qu'on est effondré, et si on a le courage de tenir une heure ou deux on est
comme ressuscité. Le lendemain, vendredi 3 mai, le réveil sonne à sept heures car
j'ai un cours très matinal à l'université, je n'arrive pas à me lever. Je renonce. J'ai un
peu mal à la tête mais je crois que c'est à cause du vin. Le cours suivant commence
à onze heures, stylistique, étude d'un sonnet de Mallarmé, « Salut ». Je me dis : je
me lèverai pour ce cours et rentrerai me coucher à la maison. Je le fais malgré un
sentiment d'épuisement. Le poème se termine par ce vers : Le blanc souci de notre
toile. Le professeur donne de savantes explications dont je suis littéralement
éblouie. Aujourd'hui encore je me souviens des trois « isotopies » du poème. J'aime
le rythme des octosyllabes, et moi qui peine si lentement devant les mots, je suis
sûre d'être incluse à ma modeste place dans le nous généreux de ce dernier vers. Je
me sens là, exactement là où je dois être et je me réjouis d'avoir fait l'effort de
venir. A peu de chose près, j'aurais pu mourir là. Cela aurait été malséant pour les
autres, mais n'aurait pas manqué de sens par rapport à moi. Revenir à mon âge à
l'école pour y mourir. Entendre le blanc souci de notre toile juste avant que le sang
ne noircisse mon regard. Je rentre à la maison, essaie de grignoter, m'allonge sur
mon lit, essaie de dormir. Il me semble que c'est ma vieille compagne de
spasmophilie qui revient. On sonne à la porte. Quinze heures, sans doute le
professeur de piano de ma fille. Je pense : Axelle est en retard. Je me lève. Je
tombe en ouvrant. Quand je me réveille, autour de moi va-et-vient de personnes,
ma fille, la gardienne, son mari, les pompiers. J'entends qu'ils discutent au
téléphone avec un médecin. La douleur vient d'un seul coup, sur le côté droit de la
tête. Je pense : mon visage se tord et mes yeux durcissent comme des clous. Phrase
que j'ai écrite dans Le Chasseur. Et tout de suite j'enchaîne : tu le savais, tu le
savais que l'écriture n'est pas innocente et que tu n'aurais pas dû écrire ça, cette
histoire. Je suis tout le temps en train de me réveiller. Je n'arrive plus à parler. Je
pousse des grognements. Je montre ma tête. Il me vient une autre image : un gant.
Mon visage se retourne, ma peau remonte vers le haut du crâne. Les pompiers me
mettent sur un brancard, m'emmènent à l'hôpital pour des examens. Ma fille court à
côté du camion. Je l'entends demander si elle peut venir. Les pompiers la laissent
monter. Elle est assise sur un strapontin et je vois son visage, sérieux, retenu, elle
prend sur elle. Je ne veux jamais l'oublier. Que ça reste dans la passoire,
maintenant que je suis une passoire. J'ai très mal. Je sens dans la tête les secousses
du camion, les cahots sur les gendarmes couchés. Mais je n'ai pas peur du tout.
Chaque fois que j'émerge de l'évanouissement, mon cerveau fonctionne
précisément, avec méthode, aucun affolement. Dernière vision : l'entrée à Bichat.
Le mot scanner. Puis le trou. Le premier vrai trou.
Disparaître par la porte des urgences tandis que l'enfant reste seul. L'enfant
seul avec la mère partie, seul avec le souvenir de la mère allongée sous la
-9-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
couverture. On lui donne les vêtements qu'elle portait et l'enfant rentre avec les
vêtements de sa mère. Tout ce qui lui reste. Et il met son nez dedans pour les
flairer comme un chien. Ou plutôt il les jette dans la corbeille à linge sale et il
téléphone à ses amis. Et la mère, là-bas, elle est dans le noir, dans le tube du
scanner et dans le sang qui noie son cerveau. Non, tais-toi. Tu n'as pas le droit
d'imaginer, pas le droit d'inventer ces images. La peur est devant toi, à distance. Tu
es en train de la remettre à l'intérieur. Il te faut juste essayer de savoir ce que tu as
vécu, ne rien imaginer.
Dire la vérité, rien que la vérité, celle qui porte le sceau du vécu. Pas
s'autoriser à écrire autre chose. Pas agrémenter. Parfois, je pense que c'est la seule
issue, que devant la pléthore des textes, devant les ramures infinies des formes,
toutes explorées, toutes fatiguées, il ne reste qu'un seul appui, une seule légitimité à
l'écrit : l'expérience, qu'un seul enjeu : sa transcription dans un langage nu comme
les chiffres. A la différence près que les mots s'additionnent mais ne se soustraient
jamais. Un mot tracé, gardé, l'est pour toujours.
Parfois je pense que le mentir vrai est une supercherie, un arrangement, une
preuve de notre impuissance ou du flou qui nous habite.
Service de réanimation de la Pitié-Salpêtrière. Je ne sais pas comment je suis
arrivée ici. Je ne sais pas comment j'ai rouvert les yeux. Non loin de mon lit, il y a
un malade branché comme moi sur des machines qui se mettent à crier intempestivement. Lui, on ne l'entend pas. Personne ne crie ici. On est trop faible. Je n'ai
jamais pu le voir, il aurait fallu que je m'assoie dans le Ut et c'est interdit. Je ne sais
pas s'il est mort.
Aux heures de visite autorisées, deux fois une demi-heure, je ne suis jamais
seule. Ma famille, mes deux amies les plus chères, Annette, notre amie médecin se
relaient à mon chevet. J'insiste pour qu'ils viennent tous, mais l'infirmière les
chasse : pas plus de deux personnes à la fois. Alors ils attendent dans le couloir et
cela me désole. Comment peut-on rester dans le couloir à attendre la grâce de me
voir ? Maman m'apporte des fraises, c'est la saison. François et Axelle m'ont donné
deux bracelets indiens. Tous sont tellement gentils.
On me dit : soyez calme, ne vous souciez de rien. Mais je devrais être en train
de réviser mes examens et cela me tracasse. Ce point-là, Liova, nous l'avons en
commun et je t'en aime tendrement. A quarante-deux ans, tu as appris le grec. Tu
as fait venir un professeur et tu as planché comme un fou. Juste auparavant, tu
t'étais enfilé tout Schopenhauer, ébloui, boulimique. Eternel étudiant. Moi aussi,
comme toi. Mais toi, étudiant autodidacte et coléreux tandis que moi, étudiante
soumise qui adore ses maîtres. Tu n'as sans doute pas tort quand tu affirmes avec
ton autorité habituelle que les filles sont meilleures élèves que les garçons parce
que leur degré d'hystérie les rend plus réceptives à l'hypnose exercée par le corps
- 10 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
professoral. Toutes des premières de classe ! Peu importe. Tous deux nous nous
réjouissons d'apprendre, comme des enfants, mieux que des enfants.
Tu vois, Liova, ce n'est pas simplement aux battements de mon cœur que je
sais être vivante, c'est à ce que je pense à toi, c'est à ces liens qui jaillissent
spontanément entre nous, c'est à ce tissage de toi avec moi qui multiplie par dix
mon sentiment et ma joie d'exister.
A l'université, il me semble que le ruban de textes qui défile depuis Homère
est un énorme trésor disponible. A l'université, les livres sont ouverts. Ils attendent
qu'on les pille. Ils attendent qu'on les mange. Il y en a pour tout le monde. On ne le
sait pas. Les jeunes avec qui je travaille au sein de la Protection judiciaire de la
jeunesse n'ont rien à manger pour leur imaginaire. Imaginaire squelettique parce
que dénutri. Je leur fais lire du Prévert. « Embrasse-moi ». Laetitia n'en revient pas
que ça puisse dire ça, les livres. Je vois son émotion. Elle voudrait savoir le poème
par cœur. J'aime en toi ce souci que tu as eu de l'école. Composer un syllabaire.
Faire toi-même l'instituteur pour les enfants de ton village. Je travaille à ce que les
livres deviennent un besoin pour tout un chacun. Toi aussi, je l'ai lu, tu faisais
écrire des histoires par les enfants paysans de ton école, tu voulais les publier. On
fait toujours la même chose. On trimballe les mêmes naïvetés. C'est elles qui nous
font agir, non les écrits théoriques.
Dans le village où je t'écris, il n'y a plus que quatre enfants. L'école est
fermée. On compte davantage de noms gravés sur le monument aux morts que
d'adultes en activité. Le monument aux morts est devant l'école fermée, juste à côté
de notre maison. Je suis allée lire les noms un à un. Ceux de la guerre de 40 ont été
rajoutés dans les espaces laissés par ceux de la guerre de 14. Quatre contre seize.
On n'est pas toujours prêt à la même boucherie. Je fais souvent ça dans les villages
: lire les noms des morts pour la patrie. Je pense à eux, à cette histoire qui s'efface.
Il paraît que notre maison a été occupée par les Allemands. Le fermier m'a raconté
que l'officier qui était là était correct, voire plutôt gentil et qu'il fut désespéré d'être
affecté au front russe. Il savait qu'il allait à l'abattoir. Des soldats de son régiment
se sont cachés dans les forêts de la région pour ne pas avoir à partir pour le front
russe. Ce sont des choses qu'on ignore et qui nous rapprochent les uns des autres.
Maman me dit que le chirurgien est venu me voir, m'a expliqué mon cas. Il
attend pour m'opé-rer un spasme vasculaire. Je veux bien la croire mais je ne me
souviens de rien. Il ne s'agit pas d'un oubli, d'une chose qui pourrait revenir au
détour d'une allusion ou d'une madeleine. Il s'agit d'un non-lieu. Je comprends pour
la première fois que ma tête est devenue une passoire. Il y a des choses de ma vie
qui tombent directement dans un trou. Voilà trois ans que je suis sortie de l'hôpital
et ma mémoire continue d'être une passoire. Les gros trous qu'y a creusés la rupture
d'anévrisme n'existent plus mais mille petits trous lui sont venus par lesquels
disparaît la conscience de la place où j'ai posé tel objet ou de l'endroit où j'ai garé
- 11 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ma voiture, si bien que j'erre dans mon quartier, m'en remettant au hasard pour
retrouver ma plaque minéralogique. Je sais que tout va disparaître petit à petit,
tomber dans les trous, je le sais, je le sens. Les souvenirs de l'amour disparaîtront dis, comment c'était déjà quand tu m'embrassais ? -, du corps potelé de mon enfant.
Tous s'en iront sauf les seuls qu'on voudrait pouvoir effacer : le mal qu'on a fait et
celui qu'on vous a fait.
Un matin, une dame me met un appareil sur les oreilles pour enregistrer la
circulation du sang dans ma tête. J'entends le bruit de la mer en plus régulier, en
plus rapide. Les vagues, c'est mon sang. Je ne peux me passer de métaphores pour
te parler de mon corps, de ce que j'en ressens. Mon corps est mon bien le plus
proche, pourtant je ne le connais que par l'intermédiaire d'autre chose. Je dispose
de mots précis pour en désigner l'extérieur : il est maigre, blanc, osseux. Je n'en ai
pas pour l'intérieur, contrairement aux gens d'ici qui me pénètrent avec leurs
caméras et mettent un mot qui ne signifie rien pour moi sur chacun de ses
éléments. L'intérieur de mon corps m'est une langue étrangère. Alors je le leur
donne. Prenez-le. Piquez-le, pratiquez vos examens. I.R.M., artériographie,
trépanation, rentrez dans ma tête, ouvrez mon cerveau. Mon corps est un objet que
je vous remets avec soulagement, avec confiance. Merci.
Je me souviens mal des caractéristiques de ma douleur, seulement du
sentiment d'être envahie, écrasée, habitée par quelqu'un d'autre que moi. Je suis
démunie pour parler d'elle. Aujourd'hui quand j'ai la migraine, j'ai peur de ne pas
reconnaître la survenue de cette douleur-là, celle du sang dans le cerveau pour
cause de rupture d'anévrisme. Si jamais elle revient.
Tu me lis et tu te dis : elle a beaucoup souffert. Tout le monde se dit ça. A toi,
j'avoue la vérité : oui, j'ai eu mal mais la douleur ne fut rien, littéralement rien, une
bagatelle. La preuve : elle s'est déjà engouffrée dans les trous de la passoire. Ce qui
demeure, ce qui fut l'expérience la plus profonde de ma rupture d'anévrisme et de
mon séjour à l'hôpital - et je l'écris ici pour que tu puisses m'en rappeler le souvenir
au cas où il s'enfuirait lui aussi -, je le nomme : joie, oui, joie. Non pas une joie ou
des joies, mais joie. A la Pitié-Salpêtrière, quand je ne souffre pas, la vie est un
plaisir si intense que j'en suis continûment bouleversée. Je mange trois bouchées de
nouilles au jambon et c'est une volupté de roi, une volupté inégalée. Six mois
après, pour fêter mon prix Concourt, mon éditeur m'a invitée chez Caviar Caspia
où je goûtai pour la première fois du caviar gris d'Iran. C'était évidemment
délicieux mais j'ai pensé aux nouilles de l'hôpital et, bien qu'à l'inverse de toi, je
n'aie aucun goût pour le gruau d'avoine, le caviar a eu du mal à soutenir la
comparaison. Je bouge les yeux dans la lumière qui illumine la chambre, quelle
clarté, quelle transparence par la fenêtre. Je vois le mois de mai dans le ciel. Je sens
la fraîcheur de la main de Nathalie qui me prend le bras pour le piquer. Comme son
contact est doux ! Et sa voix ! Comment peut-on avoir une voix aussi aérienne?
- 12 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Avec l'infirmière-chef, elles installent à la tête du lit un sac-poubelle et toutes deux
me lavent les cheveux. Elles vident un broc d'eau sur ma tête. Les ruisseaux d'eau
tiède dégoulinent sur ma peau puis dans le sac. Nathalie frotte tout doucement. Elle
est très concentrée, ne me parle pas. Elle n'appuie pas du tout et je sens chacun de
ses doigts délicats. Elle passe une éponge, elle me caresse avec l'éponge, avec la
serviette. Qui a eu pareille coiffeuse ? C'est une sainte.
Ici, pas de cauchemars dans le sommeil. Je rêve souvent que c'est Noël. Je
vois un sapin aux branches chargées de bougies. Je vois des illuminations. Bien
sûr, maintenant, je pense à ton Ivan Ilitch. Il rêve qu'on le pousse dans un sac noir
et qu'au bout de ce sac, il y a la lumière. Même Anna Karénine voit de la lumière.
Beaucoup de ceux qui ont vécu des expériences limites, qui sont revenus de coma
disent qu'ils ont vu de la lumière. Moi, j'ai vu des bougies de Noël, une multitude
de chaudes petites flammes. Etait-ce la mort ? Toutes les images terrifiantes avec
lesquelles je vis depuis mon enfance, les morceaux de papiers peints qui pendent
sur les murs des maisons détruites, les amoncellements de ferraille déchiquetée, et
les visions d'accidents de la route, de camions percutant des murs, et puis celles
d'Auschwitz, du Soudan, du napalm, toutes ces images déposées par l'Histoire dans
l'imaginaire pour en faire un noyau d'angoisse, tout cela allait-il être balayé,
anéanti par la lueur si calme des bougies dans un sapin ? Quelle farce !
Et ces sensations de quitter le cours normal des choses qui me tombent à
l'improviste sur le dos, cette peur d'oublier comment on parle - comme ma grandmère qui à la fin de sa vie confondait les mots de sonorité voisine, saphir pour
farine, etc. -, de ne plus savoir la signification des objets, d'être une matière sans
sens à la dérive, tout cela que je vis comme un commencement quotidien de ma fin
n'était donc que fantasmagories ? Je mourrai en m'endormant au pied d'un sapin de
Noël, prête à recevoir la mort comme un cadeau dans mes souliers. Voilà la mort
qui m'était réservée si le spasme vasculaire attendu et redouté s'était mal passé, ou
si mon cerveau n'avait pas supporté la trépanation.
Facile de répondre : c'était la morphine. Oui, c'était la morphine. J'ai interrogé
d'autres malades. Aucun n'utilise le mot joie, mais ceux qui en ont pris beaucoup
témoignent d'un sentiment profond de bien-être, de légèreté, d'euphorie. Oui, c'était
la morphine même si le Petit Robert et le vieux Larousse médical de Double-Cœur,
obsédé comme toi par sa santé, ne signalent que son action soporifique et
antalgique. Même si j'ai souvent entendu parler dans ma famille du risque que
l'opium faisait encourir aux Blancs des colonies : devenir non pas des hommes
heureux mais des épaves.
Oui, j'admets qu'il y a eu dans ma joie de la chimie, du mécanique. Je
l'admets et je m'en fous. L'essentiel n'était pas là.
- 13 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
J'admets que ma joie a été amplifiée par un effet rétrospectif dû au fait que
j'ai survécu, au sentiment d'avoir échappé au pire. Je l'admets et je m'en fous.
L'essentiel n'est pas là.
En revanche, ce que je ne puis admettre, c'est ce que tu écris avec tant de
maestria : que mourir donne la joie. Car non, ce fut exactement l'inverse que
j'éprouvai ; voilà pourquoi je veux m'empoigner avec toi et te convaincre et ie
secouer comme un prunier jusqu'à ce que tu admettes, toi, que, oui, j'ai mille fois
raison de vivre et de continuer à vivre cette vie-là dans la certitude de ma vraie joie
de vivante.
J'arrive par le SAMU. Personne ne me connaît. On fait tout pour me sauver.
On me sauve. Et qu'est-ce que je suis pour ces gens-là ? Rien. Tu me diras : ils sont
payés pour ça. C'est vrai. Tu me diras : c'est eux-mêmes qu'ils sauvent, ton cas est
un miroir que tu leur tends. C'est vrai. Il n'empêche, ma véritable joie vient de ce
que, pendant un mois, il ne s'est pas trouvé une seule personne qui ne veuille ma
vie et qui, pour cela, ne fasse preuve d'une attention extrême, d'une gentillesse
totale. Et ces personnes-là n'agissaient pas envers moi par exception, ou parce que
je leur étais sympathique. Non, elles ne faisaient que leur travail. Et elles pouvaient
le faire parce qu'en l'occurrence l'organisation de la société était tournée vers la
volonté de me sauver, moi, moi. Pour me sauver, moi, moi, tout un hôpital, et,
derrière l'hôpital, toute une recherche, une technique, une industrie. Les autres
veulent que je vive. Voilà ce que je découvre.
Ma peau a beau être déjà ridée, c'est sans importance, je suis toute petite et je
m'abandonne à la bienveillance générale. Pendant un mois, j'ai vécu à l'hôpital une
enfance qu'aucun enfant n'aura jamais vécue, une enfance qui catapulte toutes les
enfances possibles. Pour moi, les adultes surent être plus forts que la mort et mettre
toutes leurs relations sous le signe de la bonté. Ma réserve de confiance gisait
quelque part au fond de moi, intacte, inemployée, et je l'ai donnée sans retenue. Te
n'ai pas douté un instant. Et j'ai eu raison. Des hommes et des femmes m'ont prise
par la main et m'ont arrachée à Néron et à Caligula. Pendant un mois, sans que j'y
sois pour rien, à l'aune de ma personne, le monde a été bon dans son essence.
Faveur du sort, intelligence et générosité humaines. Sans que j'y sois pour rien.
Cadeau. Il faut le dire, Liova. Qui le dira si ce n'est moi, dans cet été que rythment
les nouvelles de la guerre au Kosovo ?
Pendant un mois, pour quarante francs par jour, soit mille deux cents francs
que je payai à la société, j'ai vécu à chaque instant l'éradication du mal. Il faut le
dire, Liova. Tu dois le croire. Ce n'est pas forcément dans tes communautés non
violentes que se vivent ces expériences. Ce peut être au sein du progrès le plus
sophistiqué, à l'extrême pointe de notre organisation sociale. Je parle au nom de
tous ceux qui arrivent par le SAMU dans les services d'urgences. Notre poids pèse
moins lourd que les vies brisées par les guerres ou les restructurations des sociétés.
- 14 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Mais nous sommes là et je t'interdis de nous rayer d'un trait parce que la science a
inventé la poudre à canon. Non que ma vie soit importante. Je ne sais pas si ma vie
est importante pour d'autres que moi et mes proches. Mais parce que la vie de
toutes les équipes hospitalières est importante. Chaque fois qu'ils accueillent un
malade, ils crient que tu t'es trompé, et qu'il existe au moins un cas de figure dans
lequel la société ne veut pas la mort du plus faible. Je l'ai vécu, Liova, tu
m'entends.
Ce fut une expérience d'une force bouleversante, à la fois sensorielle,
affective et philosophique. Elle m'habite. Elle veut que je vive. Et curieusement,
elle m'a rendue hypersensible - à un point fatigant parfois - aux peines des autres,
de mes proches surtout. Comme si cet excès de joie éclairait son envers,
augmentait le savoir de son envers. Le visage de Double-Cœur quand il dit qu'il a
froid...
Je ne peux pas dire autre chose que cette folie : l'hôpital fut un bonheur, un
bouleversant bonheur. A penser cela, Liova, il m'arrive d'avoir peur d'être folle.
Anormale.
J'ai peur de ma chance aussi. Comment supporter la chance ? La faveur du
destin pour soi ? Quelques jours avant mon accident, le directeur d'une revue
m'avait offert d'écrire une nouvelle. J'avais accepté avec empressement, avide de
signes de reconnaissance. Je le rappelle un mois après ma sortie d'hôpital. Je lui
explique les raisons de mon retard. Il interrompt la conversation. Sa femme, elle,
est morte d'une rupture d'anévrisme. Ma joie égoïste lui est insupportable. Il coupe
la communication.
Et c'est comme si le bonheur de l'hôpital venait corroborer l'autre bonheur,
celui qui me comble depuis maintenant trois mois. Mon livre, mon Chasseur va
être publié. C'est à n'y pas croire. Il sortira à la fin de l'été. Dès que je suis seule sur
mon lit de réanimation, je pense à lui. Je vois ce livre, qui n'existe pas encore, posé
sur les tables des librairies. J'imagine des gens qui le prennent, le feuillettent. Un
bonheur énorme m'envahit, me tient compagnie. Il m'aspire comme une ventouse
pour que je ne tombe pas dans le trou des morts. Il est impossible que je ne sois pas
là pour cet événement. Ma joie mélange le chirurgien et l'éditeur. Je n'ai pas besoin
de savoir que je suis sauvée pour être submergée par la reconnaissance.
En attendant, pendant que je nage dans mon bonheur, dans mon inconscience
du risque, les autres pâtissent. Ceux qui m'aiment ravalent leur peur. Ma fille fait
preuve d'une force exceptionnelle. Le chirurgien ne m'opère toujours pas, faute du
spasme vasculaire.
Double-Cœur a remis pour moi le manuscrit du Chasseur à l'éditeur puis il a
fichu le camp à Bogota. Si je meurs, Double-Cœur ne sera pas là. Normal. Le
malade, c'est lui. J'ai usurpé son rôle et c'est insupportable. Dans notre couple, les
rôles sont partagés ainsi : la vie pour moi, la mort pour lui. Il doit regarder en moi
- 15 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
le spectacle de la vie, et moi, je dois regarder en lui le spectacle de la mort. C'est
comme une obligation, un devoir auquel nous ne pouvons pas échapper. Je suis
chargée de la vie. Alors il défait déjà tout. C'est ça. Ne veut pas se mêler au
lamento familial. Pour le jour de l'an, bien que nous nous voyions chaque jour, il
m'a envoyé une carte de vœux. Comme il sait que je t'aime, il a choisi une photo de
toi, au moins quatre-vingts ans, sur ton cheval Délire dans la campagne russe - c'est
une photo que je garde sur mon bureau. (Le soleil, l'odeur de la terre, le pas, le
souffle de ton cheval, chaque fois que je contemple cette photo, je suis avec toi,
Liova, vivante avec toi dans la campagne russe et crevant de nostalgie.) Il termine
par ces mots : « Avant que nous ne mettions pied à terre pour la dernière fois. »
Double-Cœur n'imaginait pas que je pouvais lui jouer le sale coup de descendre de
cheval avant lui, cette année même. Il ne fait pas assez attention à ce qu'il dit.
Je lui ai écrit un mot que j'ai demandé à Axelle de faxer. Au début l'écriture
était ferme puis elle est devenue toute tremblante, les lignes tombant vers le bas de
la feuille. J'ai beau être à moitié droguée, ma perversité m'a frappée : tu fais ce que
tu veux à l'autre bout du monde, mais vois mon écriture, vois comme pendant ce
temps je suis faible et mourante. Tu n'as pas compris que je t'ai dit partez, partez,
pour que tu restes ? Et si mourir n'était qu'un signe de perversité-? Il y a une chose
pour laquelle je suis bien vivante, c'est la manigance amoureuse. Je meurs pour
emmerder Double-Cœur.
Ma fille, elle, est en dehors de toute manigance. Elle a la pureté du diamant le
plus pur. Elle est l'instinct de vie dans son essence. Sa volonté est renversante.
Jamais elle ne m'a laissé voir son inquiétude. Elle est là, chaque jour, le sourire aux
lèvres. Je sens sa force. Elle installe au pied de mon Ht des photos des gens que
j'aime pour qu'ils soient présents dans ma chambre. Elle rivalise d'idées pour me
maintenir du côté des vivants.
Ça ne te rappelle rien ?
Moi, si. Ça me rappelle l'histoire du coussin brodé. Quand ta femme est partie
pour Asta-povo, ayant appris par voie de presse que tu t'y trouvais et que tu t'y
mourais, elle a emporté avec elle le coussin brodé sur lequel tu avais l'habitude de
dormir. On lui a interdit l'entrée de ta chambre et elle a dû demander au docteur
Mako-vicky de le glisser sous ta tête. Il l'a fait en racontant un bobard sur la façon
dont il lui était parvenu. Tu n'as pas su que c'était une attention de ta femme.
Qu'importe. Tu es mort sur l'oreiller. Par l'oreiller, ta femme était présente, tu as
continué de te reposer sur elle. Couché sur elle, râlant sur elle. Pendant qu'elle
pleurait et tempêtait tour à tour dans son wagon spécialement affrété de Toula, t'estu troublé au souvenir de vos promenades, de vos soirées auprès des lampes où elle
mettait au propre tes manuscrits ? Tu ne vas pas mourir, n'est-ce pas ?, puisque ton
oreiller est là et que de lui s'échappent les effluves de tant de vie.
- 16 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Cette fois je m'en souviens, le chirurgien est venu. Il regarde le panneau
accroché au mur. Quand quelqu'un vient dans ma chambre, il y a toujours un
moment où il regarde le panneau accroché au mur. Je vois son dos, sa tête un peu
penchée avec ses cheveux bouclés. Il me dit : Je vais vous opérer demain ou aprèsdemain. Je remarque qu'il se ronge les ongles. Quelqu'un va toucher mon cerveau,
quelqu'un avec des doigts aux ongles rongés. Quand il est parti, pour la première
fois je pense très lucidement que je risque de ne pas me réveiller. Et je n'éprouve
rien. Aucune émotion. Mon cerveau raisonne : tu as des chances sérieuses de
mourir demain. Mais cela reste une idée abstraite. A laquelle je ne crois pas. Peutêtre que mon affect est comme déjà tué. Je cherche la peur. Je ne la trouve pas. Ma
tête me dit qu'il y a des choses à faire en présence de la mort, je ne sais pas quoi, un
rôle à tenir, même si elle n'est qu'une éventualité. Il faut absolument que je fasse
comme si je croyais à l'éventualité de ma mort, comme si j'allais mourir. Ce
comme si m'apparaît le seul souvenir précis du passage de la mort. Chaque fois
qu'il part en voyage, Double-Cœur laisse en évidence sur son bureau son testament
et son manuscrit en cours avec la mention : à détruire sans le lire. Tous ses dossiers
sont en ordre et on ne trouvera pas chez lui une chaussette sale. Et tout d'un coup
j'ai une idée. J'ai trouvé quelque chose qui me semble participer de la
réglementation de mes derniers instants. Je demande du papier à une infirmière c'est du papier à en-tête de l'hôpital comme pour les ordonnances - et j'écris une
lettre à mon éditeur pour confier, si besoin est, les décisions littéraires finales de
mon manuscrit à mon amie Yasmina. J'essaie de donner une forme à ce que je vis.
Je fais ce que j'imagine devoir faire. Un dernier message, c'est du mauvais roman.
Pardonnez-moi. Je lutte contre l'inconnu. Mes références sont maigres, je n'ai pas
d'expérience et je suis toute seule. Je sens que je dois rentrer dans une catégorie
d'attitudes. J'écris la lettre, je la donne à l'infirmière. Je suis de plus en plus
fatiguée. Je crois que les drogues m'assomment. Le chirurgien a dit que j'aurai
peut-être une paralysie du côté gauche ou une difficulté à parler après l'opération
mais que ce sera passager. Voilà douze jours que je suis là. Comment se fait-il que
je ne ressente aucune de mes habituelles terreurs ? Ce que je vis n'est pas difficile.
Mais je m'en veux de la souffrance que j'impose aux miens et dont je suis
consciente.
Pendant mon opération, qui dure cinq heures, mes parents sont assis tous les
deux dans une salle d'attente de l'hôpital. Quand je sortirai, maman me montrera les
chaises : c'est là qu'on a attendu, ton père et moi. Ma fille Axelle est dans un bistro
avec Sylvie, une de mes très jeunes amies. Double-Cœur, je ne sais pas où il est.
On me descend sur le brancard dans les sous-sols de l'hôpital. Pourquoi opère-t-on
dans les sous-sols ? Il fait froid. Je vois deux hommes que je ne connais pas. Je
demande où est le chirurgien. Ils me répondent : Il viendra plus tard, c'est nous qui
allons vous préparer. Me préparer ? Maintenant, je pense aux deux serviteurs de K.
- 17 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
dans Le Château et ça me fait rire. Ce jour-là, ça me rend triste. J'aurais voulu voir
le chirurgien avant qu'on m'endorme. Je suis très faible, très droguée sans doute, et
je n'ai pas envie de protester.
Pas morte.
Quand je me réveille, quelqu'un me tient les mains et je me débats. J'ai un
tuyau dans la bouche qui m'étouffe. Je veux l'arracher. On me l'enlève très vite, et
tout de suite je me sens bien.
Une infirmière prévient ma famille : - Elle est nickel. Ce sont ses propres
mots. Personne ne peut imaginer l'intensité de leur joie. Je pense qu'ils ont prié
Dieu. Nickel. Plus tard j'écrirai un livre intitulé Ferraille.
Pas morte. Les faits. J'ai écrit les faits : j'ai eu une rupture d'anévrisme le 3
mai 1996 et je ne suis pas morte.
L'image la plus forte que je garde en mémoire, je ne l'ai pas vue : mon père et
ma mère attendant côte à côte dans le hall pendant mon opération.
C'est assez pour aujourd'hui, Liova, tu peux ouvrir la porte. Allons profiter du
soleil.
En commençant à t'écrire, cher Liova, j'avais une question en tête et je
m'aperçois que je me suis laissé enfermer dans le récit de mon accident. C'est une
question qui me hante et que je me pose sans oser le faire à haute voix quand
quelqu'un meurt. Je voudrais savoir si tu as su que tu étais entré dans le processus
du trépas ? Moi, la mort s'est approchée de moi et je ne l'ai ni vue ni sentie. C'est
pour cette question que j'ai entrepris de t'écrire, exactement pour elle, pour cette
angoisse-là : est-ce qu'on peut mourir sans savoir que l'on meurt ? Liova, il ne se
passe pas une journée - c'en est risible, je le reconnais -sans que j'éprouve
physiquement la certitude de la disparition. Il me suffit de l'éclat trop vif d'un
regard pour que je l'imagine définitivement fixe. On ferme les yeux des mourants
pour faire croire au sommeil (je n'ai jamais vu les yeux ouverts d'un mort) sans se
douter qu'on empoisonne ainsi sa représentation. Aller chez mon médecin signifie
lutter avec la mort. Une dent arrachée, et mon cadavre commence à se décomposer
par la bouche. Quand je fais des courses, la mort est une main sur ma nuque qui
m'arrête au milieu de la rue tandis que les autres yaquent à leurs occupations. Or le
seul moment de ma vie où je n'ai pas une seconde vu ni senti la mort, c'est à
l'hôpital.
Etait-ce débilité mentale (mon cerveau était atteint, j'avais des pertes de
mémoire) ; était-ce folie, négation violente de la réalité ; ou était-ce, comme tu l'as
dit, que la mort n'est rien ? Rien pour celui qui lacvit. Tout pour celui qui la.voit.
Maintenant que tu sais, tu es condamné au silence. Tu es là, à côté de moi, je suis
- 18 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
couvée par ton ombre, tu me lis, tu m'écoutes, mais tu es muré dans ton image.
Quelqu'un a-t-il inventé ce supplice ?
Du temps où nous étions religieux, dans les pays chrétiens, il existait une
prière pour demander à Dieu de ne pas nous rappeler à lui sans nous avoir laissé le
temps de nous y préparer. Cette prière a disparu. Maintenant nous espérons tous
mourir sans le savoir. Nous disons que la mort idéale, c'est celle qui nous fauchera
dans le sommeil. Plus les civilisations avancent, plus elles se taisent sur les
questions de la mort. Les hommes ne se découvrent plus au passage des
enterrements, non parce qu'ils ne portent plus de chapeau mais parce que les
enterrements sont désormais invisibles. Chacun cache son mort à l'hôpital avec,
pour dernier lit, la chambre froide au lieu de celle où il a vécu, dormi, fait l'amour
ou crié de colère. Fini les veilles, les rideaux de deuil. Les corbillards ressemblent
aux breaks dans lesquels les familles nombreuses partent en vacances. Le
tetrapharmakon, je me souviens du quadruple remède d'Epicure que m'a enseigné
ce jeune professeur de latin à l'université. Y croyait-il ? Que pensait-il, lui, avec sa
belle gueule un peu méprisante ? Imaginait-il le tas d'os que nous représentions,
nous ses élèves, et chassait-il l'image à coups de quadruple remède ? La souffrance
n'existe pas puisqu'elle peut passer. La mort n'existe pas car on n'est plus là pour la
constater, les dieux ne se soucient pas de nous, ils ne nous veulent ni bien ni mal.
Je n'arrive plus à me souvenir du quatrième. Je veux bien qu'une fois mort, nous ne
soyons plus là pour le constater, mais enfin, si bref soit-il, il y a un moment où
nous sommes en train de mourir, où nous passons de l'état de vivant à celui de
mort. Epicure supprime ce passage. Voilà ce dont j'aurais voulu discuter avec notre
professeur de latin. Mais nous parlions d'Epicure dans sa dimension historique et
non dans celle du sens. Quoi qu'il en soit, les Epicuriens prétendent ne pas avoir
peur. Quant à Socrate, à en croire Platon, il est mort en conversant sur la mort. Le
niveau général de la peur a monté maintenant que notre pensée s'appuie sur la
science.
Imagine-toi que mon chirurgien, cet homme aux doigts d'or, à qui j'ai
demandé quand j'ai été sauvée pourquoi je n'étais pas morte, m'a répondu : Parce
que ce n'était pas votre heure. J'ai d'abord été choquée. Pensait-il que nous étions
programmés pour mourir à telle heure ? Quelle réponse peu médicale ! Je sais
maintenant combien elle était admirable. Non seulement par son humilité mais
parce que ce n'est plus le mot heure que j'entends, le rendez-vous fixé, mais le
possessif votre heure. Ce n'était pas mon heure, parce que c'était encore la sienne.
Il pouvait, le corps médical entier pouvait encore quelque chose pour moi. Mais il
arrivera une heure où rien ni personne ne pourra quoi que ce soit pour moi. Et cette
heure alors sera mienne, pleinement mienne, la seule à être non partagée. Je n'ai
pas encore eu mon heure. Lui, le chirurgien, expérimente régulièrement la limite de
- 19 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
son pouvoir en regardant l'heure qui vient pour les autres et qui le laisse, lui, sur le
carreau, dans l'attente de la sienne. Et qu'en sera-t-il de la sienne ?
L'humanité a inventé des exercices pour, s'entraîner à l'idée de la mort.
Certains posent un crâne sur leur bureau, d'autres dorment dans un cercueil. Toi, tu
avais l'habitude d'inscrire le soir sur ton journal la date du lendemain en la faisant
suivre des initiales : S.J.V. Si je vis. Si je suis vivant. Tu ne mourus jamais de
l'avoir supposé. Au contraire. Les derniers mots que tu traças furent : « Voici mon
plan. Fais ce que doit adv... Tout cela sert au bien d'autrui et surtout au mien. »
C'était le 3 novembre 1910. Le 6, tu te dressas sur ton oreiller et crias : « Foutre le
camp, foutre le camp. » Tu mourus le 7. A l'agonie, tu continuais à faire des plans
pour commencer enfin la vie que tu voulais, comme si toi non plus tu ne savais pas
que tu étais entré dans le processus du trépas.
Alors que...
Toute ta vie, tu as pensé à la mort. Ta mère meurt, tu as deux ans. Ton père
meurt, tu as neuf ans. Ta grand-mère, tu en as dix, ta tante tutrice, treize. Tes frères
Dimitri et Nicolas, tu as vingt-huit et trente-deux ans. Tu perds quatre de tes
enfants. Tu fais la guerre de Sébastopol. Les obus font éclater les corps sous ton
nez. Tu visites les prisons, les taudis de Moscou pendant le recensement de 1882,
Samara qui crève de faim. Ton journal témoigne de tes nombreuses crises
d'angoisse de mort. Lors de la fameuse nuit d'Arzamas, tu crois qu'elle est entrée
dans ta chambre, « une horreur blanche et rouge, carrée ». Tu es un moment si
attiré par le suicide que tu refuses de te livrer à l'une de tes passions, la chasse, par
crainte de retourner le fusil contre toi. « Ainsi moi, écris-tu, un homme heureux, je
devais cacher mes lacets afin de ne pas me pendre à la traverse entre les armoires
dans ma chambre où je me retrouvais tout seul chaque soir en me déshabillant. »
Toute petite, Liova, j'avais peur du déshabillage. Non à cause du suicide, l'idée ne
m'a jamais seulement effleurée. Mais à cause de la fragilité de ce corps sans
vêtement. Je ne voulais pas le voir. Je me dépêchais de tirer les draps. Je me
dépêchais de sombrer dans le sommeil. Je n'ai jamais eu le courage, et je ne l'ai
toujours pas, de m'exercer à supporter la pensée de la mort. Toi, oui. Tu la crois
d'abord tout puis rien. D'abord scellant l'absurdité de l'existence, . puis nouvelle
naissance ou plutôt retour au grand tout. Tu voudrais être capable de la désirer. Tu
écris des morts par dizaines : mort de jeune femme en couches, mort à la guerre,
mort des vieux princes, des bébés, des paysans, des bourgeois, suicides, mort des
arbres, des chevaux. Mort d'Ivan Ilitch Golovine, mort du maître Vas-sili Andreitch
Brékhounov, tes deux derniers chefs-d'œuvre où la mort est non seulement
délivrance mais joie. « Au lieu de la mort, il y avait la lumière. » « Et soudain la
JOIE s'accomplit. » « Et de nouveau il s'entend appeler par celui qui l'a déjà
interpellé. "Je viens, je viens ! " crie tout son être avec bonheur et effusion. »
- 20 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Mais quand tu meurs ? Dans ton journal en 1901 tu as écrit : « Lorsque je
serai mourant, je voudrais que l'on me demande si je persiste à comprendre la vie
comme je l'ai comprise, qu'elle est une approche vers Dieu, une augmentation de
l'amour. Au cas où je n'aurais plus la force de parler, et si c'est oui, je fermerai les
yeux ; si c'est non, je les lèverai. » Si j'avais été Sacha, ta fille chérie qui
connaissait ton journal par cœur comme chacun de ceux qui t'entouraient à Astapovo, je t'aurais amoureusement, anxieusement pressé la main en te murmurant :
Dis, papa, dis, est-ce que tu sens que l'amour augmente ? Pourquoi ne l'a-t-elle pas
fait ? Pourquoi personne autour de toi ne t'a-t-il posé la question ? Sans doute parce
que la poser signifiait te dire en face : Liova, tu es en train de mourir. Et qu'on
voyait bien que tu te cabrais, luttais et refusais de te dépouiller, d'entrer dans le
processus du trépas. Toi qui t'étais mis dans la peau de mourants, avais eu l'audace
de nous faire croire à leurs dernières pensées - la joie s'accomplit -, maintenant que
le mourant s'est glissé dans la tienne, tu t'agites, bafouilles, râles. Où trouver la joie
quand chaque respiration devient un combat ? Foutre le camp, foutre le camp. Oh
mon amour, il semble que tu aies eu une mort minable. Pas même celle des
courageux qui s'emploient à épargner leurs proches. Bolkonski a demandé pardon à
sa fille en mourant. Il y a des gens qui se réconcilient au dernier instant. Et toi, toi,
tu ne t'enquicrs pas même de ta femme ? Tu sais qu'elle est là puisque tu as noté
son arrivée dans ton carnet et tu ne cherches pas à faire la paix. Foutre le camp,
foutre le camp, tu veux continuer à foutre le camp !
On ne veut pas savoir que l'on meurt. On refuse avec une énergie incroyable.
Dans la gare d'Astapovo, Ivan Ilitch ne t'a servi de rien. Pourquoi est-ce qu'on écrit,
Liova, Liovotchka, pourquoi est-ce qu'on réfléchit des années durant à la mort et
qu'on meurt comme ce monsieur que j'ai connu, qui avait soigné jusqu'à la fin avec
un dévouement admirable sa petite fille puis sa femme atteintes d'un cancer, qui
savait tout de ce mal jusqu'à ce qu'il l'ait lui-même ? Son savoir entier disparut le
jour où le mal le toucha, lui que la mort avait tant informé.
Est-ce qu'écrire ne nous apprend rien ?
Ta mort est minable pour toi, mais elle est pour nous un formidable épisode
romanesque. A quatre-vingt-deux ans, tu éprouves chaque jour davantage le besoin
de partir, de disparaître, de tout laisser en plan : la femme, les enfants, les disciples,
la célébrité. Voilà longtemps que tu y songes sans en trouver le courage. Mais cette
nuit, alors que tu n'arrives pas à dormir, tu entends Sonia farfouiller pour la
centième fois dans ton bureau à la recherche des précieux carnets qu'elle dispute à
Tchertkhov. Et soudain, c'en est trop. Une impulsion puissante transforme ce projet
que tu couves depuis trente ans en décision irrévocable. Tu te lèves sans faire de
bruit, réveilles ton médecin Makovicky - car si tu méprises la médecine, on ne peut
pas trouver plus obsédé de sa santé que toi -, préviens ta dernière fille, ta préférée,
et t'échappes sur la pointe des pieds de Iasnaïa avant que le jour ne se lève. Toi qui
- 21 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
détestes le train, tu te rends à la gare avec Makovicky. Tu semblés ne pas très bien
savoir où aller. Le monastère d'Optino d'abord, puis le couvent de Chamardino où
se trouve ta sœur Mâcha. Ensuite tu rebrousses chemin pour aller vers le sud, le
Danube, le Caucase. Tu veux trouver une isba où te faire oublier, où vivre enfin
selon tes principes : se débarrasser des besoins superflus, produire soi-même son
nécessaire, aucune violence, aucune contrainte sur autrui. Fidèle à toi-même, tu
voyages en troisième classe et tu prends froid. Sur la ligne qui devait t'emme-ner à
Rostov, une fièvre de quarante degrés t'oblige à t'arreter dans la petite gare
d'Astapovo. Tu mettras une semaine à y mourir. Toi qui voulais l'oubli, le monde
entier sait que tu es là, en train de crever. Journalistes, dignitaires de l'Eglise
essayant de te récupérer, tes enfants, Tchertkhov le disciple, des médecins, et ta
femme, ta pauvre femme accourue à la suite du télégramme d'un journaliste,
réduite à essayer de t'apercevoir à travers une vitre sale sur laquelle une main vient
tirer un rideau. La famille a décidé qu'une entrevue entre vous deux te serait fatale.
On préfère te prolonger que te réconcilier, toi le champion de la bonté ! Imagine la
scène, ce que ton génie d'écrivain pourrait en faire. Tout ce branle-bas pour un
vieux qui étouffe et qui n'a plus la parole. Personne pour se mettre à l'intérieur de
lui, lui prêter de la voix. Un édifice d'intrigue, de conflit, de douleur, d'espoir
autour d'un centre qui s'est vidé. Et la tension profonde de ta vie : faire face à la
mon et l'accepter, nous ne saurons jamais comment tu l'as résolue. S'il y a eu
épreuve de vérité, tu l'as gardée pour toi.
Mais ce que je sais, c'est que tu as jeté Anna Karénine sous les roues d'un
train, que sa rencontre avec Vronski eut lieu dans la gare de Moscou au moment
même où un employé s'y faisait écraser par un wagon, que toute sa vie Anna fut
hantée par la vision d'un homme qui martelait du fer juste au-dessus d'elle sans
s'apercevoir de sa présence. Ce que je sais, c'est que le dément Pozdnychev, le fou
de La Sonate à Kreutzer, confesse son crime dans un train. Monologue d'un damné
rythmé par le sifflet de la locomotive, par le bruit des roues, des essieux,
monologue perdu dans la fumée, dans la nuit, emporté vers où, Liova ? Quelle
gare, quelle destination ? Tu ne la nommes pas pour que nous la devinions mieux.
Ce que je sais, c'est que tu écris clans une lettre à Tourgueniev que le train est au
voyage ce que le bordel est à l'amour et on connaît ta haine contre la chair. Or,
invraisemblablement, tu viens mourir dans une gare. Tu échoues dans une gare. Tu
ne te jettes pas sous le train comme Anna, mais dans le train, en une tentative
désespérée de fuite, presque comme un suicide. Le bruit, la fumée, la ferraille. On
dirait qu'une main supérieure a mis par avance de l'ordre dans ton imagination pour
la faire correspondre à la réalité.
Est-ce que tu as su que tu mourais ? La seule réponse que je peux trouver à
ma question, Liova, c'est que tu as dressé dans ton écriture le cadre de tes derniers
instants. Et peut-être, alors que les tiens te croyaient préoccupé de t'appro-cher de
- 22 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Dieu, as-tu reconnu ce Heu qui devait être le tien, le tien seul et autour duquel tu
avais déjà tant tourné dans tes récits. La gare. Cette fois, il était là, magistralement,
et c'était lui qui t'engloutissait.
Tu comprends pourquoi j'avais si peur de t'écrire ? Tu m'es un exemple
proche, intime, du lien entre l'écrit et la mort. Est-ce parce que tu as chargé la gare
de significations néfastes que la mort est venue t'y cueillir, ou parce que tu devais y
mourir que tu en as fait dans tes récits le lieu du mal, toi qui essayas pourtant de
toutes tes forces de te persuader que la mort était un bien ? Et moi, quand j'ai écrit
l'histoire de cette petite fille dont un bruit mortel déchire la tête, ai-je infléchi le
cours de ma vie ou l'événement - la rupture d'anévrisme - couvait-il déjà, présent
mais inconscient, mais accessible par le travail souterrain, à la fois intuitif et
laborieux de l'écriture ?
Que la publication du Chasseur Zéro et ma rupture d'anévrisme soient
contiguës dans le temps est une coïncidence qui, trois ans après, me terrifie encore.
J'avais rendez-vous le 6 mai avec mon éditeur pour remettre le manuscrit définitif.
Mon anévrisme s'est rompu le 3. Pascale, tais-toi. Il est interdit de parler.
Je tranche pour la deuxième solution, Liova. La mort est en nous dans son
exacte réalité dès la naissance, et chaque fois que j'écris je creuse à l'aveugle,
pourtant sans me tromper, le chemin qui m'en rapproche. Je ne possède pour le
moment que trois ou quatre images qui provoquent mon écriture. Le fracas de la
tôle en est la plus forte, et à son inverse les visages silencieux comme des masques.
Il m'est impossible de m'en défaire. Elles forment les plis de mon imagination.
Cependant, Liova, j'ai gagné cela depuis que je suis sortie de l'hôpital : la soif
d'autres images, des images de vie. Je les cherche. Je les cherche. Eclaire-moi les
yeux.
Avant que mon imagination ne se déplisse, il y a une histoire que je dois
t'abandonner. Une histoire de froid, Liova, une histoire de mort cachée derrière Le
Chasseur. Un ancien pilote eut la gentillesse d'envoyer mon livre à M. Nagat-suka.
Je connaissais cet homme pour avoir lu son livre Y étais un kamikaze. J'avais
imaginé Tsuru-kawa à partir des photos qui l'illustraient, je lui avais même donné
son visage. Mais je ne savais pas qu'il était francophile au point de pouvoir me lire
et de m'envoyer une grande lettre de commentaires. Il avait l'habitude de se rendre
en France tous les ans au mois de juin. Nous nous vîmes deux années de suite.
C'est peu mais ce fut suffisant pour lier amitié. Malgré son bras en moins et sa
jambe blessée qui l'obligeait à marcher à tout petits pas, malgré un triple pontage, il
était d'une vitalité étonnante. Mais il voulait mourir. Le monde moderne, américain
disait-il, le dégoûtait. Sa femme, plus jeune que lui, était du même avis. Je les vis
une fois alors qu'ils avaient été la veille au soir à l'Opéra-Bastille. Le spectacle leur
avait fortement déplu. Pourquoi continuer à vivre ? me dit-elle - elle avait été
pianiste -, les interprétations d'aujourd'hui sont si décevantes. Ils avaient donc mis
- 23 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
au point leur suicide. Cela se passerait à Chamonix car ils aimaient la France et
préféraient mourir dans un pays aimé. Ils se feraient conduire un soir en voiture le
plus haut possible. Ils grimperaient encore ce qu'ils pourraient, sa femme le
soutenant pour la dernière fois, ils s'assiéraient et attendraient tous les deux le
froid. Un médecin leur avait assuré qu'il suffisait d'une nuit et que la mort serait
douce.
Cette année, je n'ai pas eu de nouvelles de M. Nagatsuka.
Vu son âge et sa fragilité, il a dû montrer le premier des signes de
refroidissement. Comment imaginer que Mme Nagatsuka n'a pas cherché à
réchauffer son mari en le prenant dans ses bras ? C'est ainsi que je les vois, elle
assise toute droite au bord d'un sentier, et lui pelotonné sur ses genoux, sa jambe
folle refusant de se recroqueviller et le poing de son unique braS fermé contre son
visage. Le cœur certainement lâcha d'abord. Elle n'avait plus qu'un glaçon dans son
giron. Bien qu'elle fût la dernière, tenant son mari comme un bébé, regardant seule
venir le froid, je sais, je suis sûre que leur heure fut bien leur heure, partagée,
commune, définitive. Réparation d'une vie saccagée : une guerre atroce, une
opération militaire ratée, une existence d'infirme à se faire chaque jour habiller,
déshabiller, couper sa viande et son poisson, à entendre dénigrer dans son propre
pays le sacrifice de ses frères d'armes et ressasser des flots d'amertume
impuissante. Et elle, gracieuse, coquette. Bien sûr, j'accompagnerai mon mari,
disait-elle avec un sourire comme s'il s'agissait d'une plaisante excursion. Mystère
féminin. Je les vois souvent tous les deux, avec une précision hallucinatoire, assis
au-dessus de Chamonix, raidis par le gel, mémorial de la haine des hommes et de
l'amour des femmes.
La tôle et la berceuse. Cette histoire écrasante, Liova, continue de
m'obscurcir la vue. Il ne s'agit même plus des plis de mon imagination mais de la
réalité qui vient à moi en retour de l'écriture comme une gifle, un grand coup de
battoir.
Aide-moi.
Éclaire-moi les yeux.
Puisque je ne suis pas morte.
Il fait nuit. Double-Cœur est en bas sur la terrasse. Il regarde la lune en
buvant du whisky. Il fait souvent ça, où que nous soyons, quel que soit le temps.
Une fois, c'était deux mois après ma sortie de l'hôpital et nous avions loué une
maison dans le Lot, je me suis réveillée vers trois heures du matin sans le trouver à
côté de moi. Je suis sortie pieds nus dans le jardin et j'ai regardé longtemps cet
homme pensif, immobile, à boire des whiskys en contemplant la lune. Il était
- 24 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
l'image de la solitude. A qui, à quoi pensait-il ? Je suis venue doucement m'asseoir
sur ses genoux. Le fauteuil de toile a gémi. Il fait froid, viens, viens te coucher. Il
avait passé un bras autour de mes épaules mais je voyais bien que je le dérangeais,
qu'il était ailleurs. Je ne suis pas restée longtemps. Dans le lit, les draps étaient
encore chauds. J'ai pensé qu'il allait vite venir mais je me suis rendormie avant.
C'est ainsi. A vingt ans, cela m'aurait affligée comme un manquement à notre
amour. Maintenant, j'aime cet homme pour ce qui m'échappe de lui, sa part
d'inconnu. J'essaie de la lui laisser, je reste au loin et je guette l'instant où, par
surprise, par bonheur, je retraverserai le mur de ses secrets. Où je m'approcherai si
près de son souffle que j'en perdrai le mien.
J'ai passé l'après-midi à arracher des mauvaises herbes. Obsessionnellement
penchée sur la terre, le soleil tapant sur la nuque et les bras, les mains écorchées.
Sais-tu, j'avais déjà remarqué chez certaines Parisiennes pourtant élégantes une
propension aux mains écorchées et aux ongles cassés. J'ai compris maintenant que
ce sont comme moi des malades du jardinage, des folles qui travaillent sans gants
pour avoir les mains dans la terre.
C'est à cause de toi qui maniais la faux en te faisant des ampoules que
j'arrache les herbes. Parce qu'à quinze ans, au bord de la mer venteuse et incertaine,
je lisais Guerre et Paix. Deux mille pages sans clapot, sans sel, sans horizon plus
vide que le vide. Sans ces horribles bêtes qui n'ont pas de pieds. Toujours la bonne
terre stable avec ses vaches, ses saisons, sa neige puis sa verdure. Je n'aime pas la
mer. Il y a bien assez de terreurs dans l'existence pour s'infliger la vue de cet
immense liquide engloutisseur, je ne parle même pas de s'y aventurer. Toi non plus
tu n'aimes pas la mer. Tu n'aimes que la Voronka, la rivière qui passe chez toi.
Quand Anna Karénine se rend en Italie, la Méditerranée n'existe pas. Quand tu
voyages en Europe, tu t'extasies dans ton journal sur les paysages suisses mais à
Hyères, à Marseille, jamais la moindre exclamation sur la beauté de l'horizon. Pas
plus qu'à Gaspra où tu te remets de ta pneumonie. J'ai rêvé de cette nature-là avant
l'âge de raison, j'ai rêvé d'une nature sans liquide avant de te lire. Je l'ai trouvée
chez toi. Merci. Plus vieille, j'ai franchi le pas de lire Melville, Conrad, Hamsun.
Ils m'ont fascinée mais confirmée dans mon effroi. Typhons, bancs de brume
glacés, périls divers, folie, cruauté, chacun renchérissant sur l'autre. En achetant
cette maison au milieu des prés, des troupeaux et des machines agricoles, j'ai fait
d'une pierre deux coups : j'ai rayé l'existence de l'océan et je me suis rapprochée de
toi.
J'ai acquis cette maison à cause de toi. Pour te ressembler, pour te plaire. La
terrasse où Double-Cœur picole, ses odeurs de glycine et de chèvrefeuille sucrées,
mortellement douces, à cause de toi. La fauvette, le rossignol la nuit, à cause de toi.
Les arbres fruitiers que j'ai plantés en mars, un cerisier, un pommier, un prunier, à
cause de toi. Je plante, je plante à cause de toi. Depuis que nous avons cette
- 25 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
maison, je plante. Double-Cœur, fidèle à lui-même, me dit : Pourquoi planter ?
Nous serons morts avant de pouvoir nous asseoir à l'ombre des branches. Mais, lui
dis-je, vous oubliez que je ne suis pas morte. Vous oubliez que nous sommes
vivants. Alors je plante des arbres déjà grands, pour aller plus vite. Et regardant le
cerisier qui tend son moignon vers le ciel, je vois déjà la floraison neigeuse et
légère et puis les fruits rouge foncé et les oiseaux qui les dévorent. Je vois que je
vieillis tandis que l'arbre grandit, que je me ratatine et me fripe tandis qu'il déploie
les atours de son feuillage. Et la vieillesse me fait moins peur.
Pour te ressembler. Pour te plaire.
Tu m'obsèdes. Tu m'écrases. Je suis jalouse.
A Iasnaïa, ce n'est pas trois arbres fruitiers que tu plantas mais des centaines
de bouleaux. Et tu ne te donnas pas le ridicule de planter des arbres déjà vieux. J'ai
un jardin quand tu eus plusieurs milliers d'hectares. J'ai un enfant quand tu en as eu
treize. Tous les jours tu parcourais tes domaines à cheval quand j'ai fait quelques
tours dans un manège. Ton œuvre compte des dizaines de milliers de pages quand
la mienne en compte cinq cents. Chaque mot tremble pour moi comme la lueur
d'une mauvaise bougie, quand les tiens me semblent les faisceaux d'un projecteur.
Ton envergure, ta puissance m'écrasent. Pourquoi ne suis-je pas née boyard russe ?
Pourquoi suis-je sans force, sans certitude, sans pouvoir ?
Si j'avais été un homme, mon amour, je serais mort de dépit de n'être pas toi.
A ma grande joie, je suis une femme, cette engeance que tu détestais. J'ai mes
ruses, ma stratégie qui s'appelle envahissement. Non pas t'envahir. Mais te forcer à
m'envahir. Pas difficile. Commencer par tout savoir. Tous tes livres sur ma table.
Tes romans, ta correspondance, ton journal, celui de ta femme, aide ô combien
précieuse. Des photos de toi, de ta famille, de Iasnaïa. Des biographies, des essais
sur toi. Je ne connais personne aussi bien que toi. Contrairement à Double-Cœur, tu
n'as pas de secret. J'ouvre les livres et je regarde à l'intérieur de toi. Tu es à moi,
complètement. Ensuite visualiser ton corps de patriarche. Ton corps pas beau,
grossier, vieux. Longeant au pas de ton cheval la Voronka, à table en train de
manger du gruau en faisant du bruit avec tes lèvres, cherchant des champignons
dans les sous-bois, et le plus émouvant, le plus émouvant pour moi, couché au côté
de Sonia, torturé par le désir de la baiser et ne le faisant pas. J'ai une pléthore de
scènes à ma disposition. Je suis si entraînée à les voir que je n'ai pas besoin de
fermer les yeux. Puis me pousser moi-même pour te laisser la place, pour que tu
m'occupes comme on occupe un pays. Penser par toi, voir par toi. Je sais, tu
n'aurais pas aimé. Ce n'est pas tolstoïen. Tout bon tolstoïen respecte la vérité des
cinq sens qu'il tient sous son joug. Mais vois-tu, j'ai besoin de toi pour m'arrimer au
réel.
Après avoir désherbé, je suis allée marcher. Tu as pris ton chapeau et ta
canne et tu es venu avec moi. Cette scène-là aussi je la connais, c'est la scène de
- 26 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
l'attention au monde. Nous sommes montés au-dessus du village. Le foin est coupé.
On voit les meules rondes disséminées dans les champs, l'orge déjà moissonnée, le
blé presque mûr - qui n'ondule plus sous le vent comme lorsque tu étais vivant
puisqu'on l'a raccourci pour question de rentabilité et de commodité. Nous avons
longé la forêt. Les ronces sont encore en fleur, les ombelles très hautes. Les
conifères ont perdu le vert tendre de leurs pousses. Nous marchions, la pensée
resserrée autour de l'essentiel : que nous avions des jambes, que nous avions des
yeux. La lumière doucissait. J'étais avec toi, vivante dans la merveille du monde.
La merveille simple. Qui ne s'achète pas. Qui ne s'apprend pas. Celle qui est
donnée loin de la comédie humaine. Un pas, un autre pas, nous sommes debout.
Nous savons que nous sommes debout.
Vers dix heures du soir, la lumière a disparu comme à regret. Double-Cœur et
moi étions encore dans le jardin, à bavarder. Tu t'es fait oublier jusqu'à ce que je
revienne t'écrire.
Il fait nuit. C'est une nuit d'été. La fenêtre est ouverte. Silence extraordinaire,
as-tu noté dans ton journal, on entend respirer les grenouilles. Le réel. Le réel, c'est
toi. Tous trois, nous n'avons pas envie de bouger, Double-Cœur en bas sur la
terrasse, toi dans le rocking-chair devant la fenêtre et moi à ma table. Je t'écris
doucement, dans le calme de cette nuit et de cette maison. Il y a du silence entre
mes mots, de la lenteur. Chaque jour, chaque nuit, je t'écris un peu, à la mesure de
mes forces. L'été avance ainsi. Je pense à une autre phrase de toi, consignée depuis
longtemps dans mon cahier : « Pissé avant le bain, froid agréable à la verge, et la
terre paraît si grande, et il semble y avoir peu d'urine. » Même dans une note jetée
à la va-vite, tu as le génie de la sensation. Dans tous les livres lus, voilà la seule
phrase à m'avoir fait regretter la condition masculine. Je ne peux pas pisser debout,
mon amour. Il faut pisser debout pour éprouver que la terre est grande et nos
déjections gouttelettes !
Silence. Pas un souffle d'air. Ombre dense de la colline. Les trains sont loin.
Silence. Quelque chose en moi crie doucement. Entends-tu ? Je ne sais comment
l'appeler. Donne-lui un nom.
C'est très profond. C'est lourd. Ça ne s'élève pas. Ça ne s'éteint pas non plus.
Je n'arrive pas à l'étouffer.
Il fait si calme, mon amour. Double-Cœur est si calme en bas sur la terrasse.
La terre tranquille sommeille.
Ivan Ilitch hurla trois jours durant. Trois jours durant sans mots, uniquement
sur le son A..., même à travers deux portes fermées on en est horrifié. Souviens-toi
aussi du Vice-Consul à Calcutta criant comme un forcené parmi les lépreux au
bord du Gange. Ils ont crié sous l'emprise de la mort et de l'alcool. On ne savait pas
ce qu'ils disaient. Ce n'étaient pas des mots. Il n'y avait plus de mots. Je ne fais pas
de bruit. Souvent, je souris. Peut-être sommes-nous plus malades que nos
- 27 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
personnages ? Il arrive que quelqu'un me sauve sans s'en douter. Il me donne un
cadeau. Hier par exemple, un petit livre d'Albert Jacquard destiné aux enfants. Une
autre fois, je regarde une reproduction, Le Fils prodigue. C'est comme si Durer me
posait la main sur l'épaule.
Je peine soudain à t'écrire.
H. aussi souriait. A la moindre occasion. Un sourire franc et spontané.
Comment l'oublier, Liova ? Il participa si gaiement cet hiver à notre atelier. Sans
assiduité, bien sûr, les jeunes sous mesure judiciaire ne sont pas assidus. Mais
lorsqu'il venait, il se jetait avec voracité, je ne trouve pas d'autre mot, avec une
voracité que je lui enviais, sur la page blanche. Le dernier jour, j'avais convoqué
une amie comédienne pour lire en public leurs écrits. H. était absent. Perquisition à
six heures du matin chez lui, les flics l'avaient embarqué. Maison d'arrêt. A peine
dix-huit ans. Pendant que je t'écris ici, lui est à Fleury. Pas de grenouilles là-bas qui
respirent dans le silence. Des hommes sous neuroleptiques, des insomnies
récalcitrantes, des souvenirs qui rendent fous de haine ou de regret, des mots qui
tournent dans la tête.
Des mots jamais écrits, Liova. La violence dans l'atelier ne s'écrit pas. La
souffrance non plus ne s'écrit pas. Motus et bouche cousue sur la souffrance. Ils ne
veulent pas la voir. Elle ne les intéresse pas. Ils préfèrent inventer un monde où il
fait bon vivre, avec des flics sensationnels, des redresseurs de torts. Instinct de
survie. Spontanément, ils commencent leurs récits par « il y a très longtemps ».
Chaque fois que je lis ce « il y a très longtemps », Liova, le cœur me serre. Ils
conjuguent le passé simple d'une façon on ne peut plus fantaisiste mais leur
intuition est sûre lorsqu'ils choisissent un temps sans actualisation possible.
Tu connais ça, n'est-ce pas, les mots non écrits ? Ils existent. Ils pèsent.
Cachés. En eux. En nous. Dans la nuit tranquille. Des mots qu'on ne peut pas
s'arracher, des mots informes et collés derrière le visage. Souvent, Liova, il me
semble qu'il ne me reste que ces mots-là, qu'ils ont tué les autres. Ils les ont rongés.
Je regarde la blancheur de la page. Je trace des signes, et c'est comme s'il y avait
toujours du blanc. Ils n'existent plus. J'ai perdu le savoir des contes de fées que H.
et ses camarades possèdent toujours, parce qu'à dix-huit ans ils attendent encore de
vivre leur enfance. Mais bientôt ils le perdront aussi. Us me rejoindront dans
l'opacité dévorante, ce sont mes frères et sœurs. Voilà pourquoi je peux travailler
avec eux.
Silence. Nuit belle. Double-Cœur. Ton ombre doucement balancée. Je
voudrais que ces mots-là restent toujours. Je voudrais savoir toujours écrire ces
mots-là.
H., lui, a pris un flingue et braqué un magasin. Pour trois cents francs.
Pendant un instant, il a tenu au bout de son bras l'opacité dévorante. Par bonheur, il
n'a pas tiré.
- 28 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Je suis leur sœur chanceuse.
Je t'ai rencontré, Liova. Tu m'as éblouie. Ne l'oublie pas. C'est précieux,
l'éblouissement, une chance très rare. On vit différemment quand on a été une fois
ébloui. On a envie de vivre. On a envie d'écrire. J'ai rencontré Duras aussi. Elle m'a
bouleversée, Duras. Elle m'a mise sur un chemin. Elle a arraché pour moi des mots
au silence. Elle en a fait de l'écrit comme s'ils avaient toujours été écrits, comme
s'ils étaient déjà de l'écrit. Avant d'être écrits. C'est une arme. Vous êtes si loin l'un
de l'autre. On ne peut imaginer deux écrivains plus dissemblables. Comme un père
et une mère. Ça ne se ressemble jamais.
Pourtant, il y a des mots qui, s'ils ne restent pas enfouis, me tueront. Je le
sais. Des mots sur lesquels ma gorge se noue, où Duras ni personne ne m'est plus
d'aucun secours, tandis que je Us, estomaquée, des déballages de sexe, de viande,
d'agression en me demandant : qu'est-ce qui autorise une telle outrance ? Que
signifie une telle liberté ? N'y a-t-il pas un ticket à aller prendre quelque part, une
justification à fournir pour étaler tant de violence ?
Silence. Nuit belle. Quelque chose en moi crie doucement. Tu l'entends, dis,
tu l'entends ?
Je voudrais que Double-Cœur vienne mainte-nantj
Voilà plusieurs jours, Liova, que je jette tout ce que j'essaie de t'écrire. J'ai
posé devant moi ta photo, celle que Double-Cœur m'a adressée « avant que nous ne
mettions pied à terre » et je te regarde des heures durant. J'entends le pas de ton
cheval résonner dans le village. Tu tournes, tu tournes et il me semble que tu me
nargues. Alors, petite âme, tu me croyais si facile à saisir ? Je voulais te parler du
vieux cheval et de l'ermite, Kholstomer le hongre pie et le père Serge. Je voulais
analyser à travers eux ton fantasme de castration. J'ai rentré beaucoup de données
dans l'ordinateur. Il m'intéressait de voir comment tu avais réussi à donner une
forme à ce mot non écrit, sauf par les psychanalystes. Hélas, pendant trois jours je
n'ai fait qu'aplatir avec mes gros sabots deux de tes plus beaux récits. Plus
j'avançais, plus ce mot m'apparaissait dans sa clarté analytique tandis que ton
monde intérieur se densifiait et s'obscurcissait. Cette force en toi qui te pousse à
rejeter ton génie foisonnant, à rejeter le corps de la femme, à rejeter la science et le
progrès, à rejeter ta propriété, qui te pousse vers le rien toi qui as tant, ce rien qui
t'ouvre à Dieu, allais-je en faire une pulsion sexuelle ? Pardonne-moi. J'ai tout mis
dans la corbeille et je te promets que je l'ai vidée.
Comme si on pouvait réduire un mot non écrit à un terme scientifique. Alors
que toute ton œuvre peut-être n'en vient pas à bout...
- 29 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
J'ai aussi vidé la corbeille de tes histoires conjugales. Je t'avoue qu'à la
première lecture de ton journal, c'étaient plutôt elles que je cherchais. J'étais
friande de vos querelles, j'ai mes petits côtés. Je l'ai aussi vidée de ta misogynie.
Pardon, j'ai gardé une phrase qui me fait beaucoup rire : « Si le Christ arrivait et
donnait à imprimer les Évangiles, les dames s'efforceraient d'obtenir des
autographes et ce serait tout. » Comme tu nous détestes, Liova ! Tant de haine,
dira-t-on, cache quelque chose. As-tu remarqué que, dans Kholstomer comme dans
Le Père Serge, l'un et l'autre ont beau ne plus avoir d'attributs sexuels, ils n'en
séduisent pas moins : les pouliches écoutent bouche bée et la tentatrice se convertit
! Tu t'es débrouillé pour nous conserver. Et Ivan Ilitch, souviens-toi, qui appelle-til au moment de mourir, qui voudrait-il pour le consoler ? Sa mère. La mère que tu
perdis avant même de savoir dire maman. Mais chut, j'ai promis d'enlever mes gros
sabots.
Ce que je garde, ce pour quoi je voudrais que tu reviennes t'asseoir auprès de
moi, c'est la maison Rjanov. Je me sens soutenue par la maison Rjanov. Après y
avoir mené ton enquête à l'occasion du recensement de 1882 et y avoir interrogé les
gueux et sans-logis de Moscou qui s'y trouvaient, à qui tu donnas quelque secours,
tu écrivis Que faut-il faire ? Tes conclusions : pas de charité ni d'entreprises
philanthropiques, rien qui adoucisse et rende supportable l'existence d'une maison
Rjanov. Il faut supprimer les causes de la maison Rjanov. Certainement. Nous
savons tous que tu as raison. Mais en attendant tu étais là, au milieu d'eux, boyard
empaysanné. Et tu visitais les prisons, celle de Toula, de Krapivna, et dans ton
journal, sur des pages et des pages, tu dresses sans te lasser l'inventaire de ceux qui
venaient chercher secours auprès de toi à Iasnaïa. Jérôme Bosch s'y trouverait chez
lui. Et moi, Liova ? Pourquoi je travaille avec H. et les femmes de la prison de L. ?
Pourquoi une bourgeoise cultivée qui entend respirer les grenouilles éprouve-t-elle
le besoin d'aller vers la misère et la violence, de se coller sur le front l'image de
dame de charité que, comme toi, elle déteste ? Je n'ai pas de réponse et j'ai besoin
de toi. Tu m'obsèdes, tu m'écrases, je ne sais pas qui je suis sans toi. Fantoche
comme toi peut-être. Fantoche qui te suit. Tu me justifies, tu me légitimes.
Fantoches tous les deux. Viens, Liova, aide-moi, assumons notre côté fantoche.
Hier soir, Double-Cœur et moi discutions attablés devant une hampe de veau
à la crème, à propos de l'idéalisme. Je lui expliquais que tu étais un véritable
idéaliste. Pensez-vous que je sois idéaliste ? lui ai-je demandé. Parfois je me dis
que là serait le pourquoi de mon engagement social. Certainement pas, m'a-t-il
répondu en développant un beau syllogisme, je déteste les idéalistes, or je vous
aime, donc vous n'êtes pas idéaliste. J'ai ri et ne lui ai pas confié la pensée qui me
vint à l'esprit : ne faut-il pas pour cuisiner tous les jours, et tâcher de bien le faire,
une bonne dose d'idéalisme ? Je mets peut-être plus d'idéalisme à faire du repas un
acte d'amour qu'à croire à l'utilité des ateliers que j'anime. Néanmoins sa réponse
- 30 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
m'a plu. Je me suis sentie investie d'un petit brin de mystère que certainement ne
possède pas une idéaliste. Et réflexion faite, je cuisine des hampes de veau à la
crème parce que Double-Cœur aime la hampe de veau à la crème et que j'aime
faire plaisir à Double-Cœur. De toutes les façons, on ne peut pas cuisiner par
idéalisme, le résultat s'en ressentirait.
Quand je me penche au-dessus de moi, Liova, j'ai beau fouiller, je ne vois pas
une seule idée sur laquelle faire fond. Je vois la peur toujours tapie dans un coin, et
lui faisant face, chevillé, indéracinable, plus fort parfois que ma peur, le besoin de
faire plaisir. Humble ressort, tu es autorisé à te moquer, mais je n'en vois pas
d'autre et j'ai entrepris de ne pas te mentir. Pas une idée mais une nécessité vitale,
indispensable à ma conservation en tant que moi. Une sorte de mouvement
spontané vers H., vers le passant, la voisine, Double-Cœur. J'anime des ateliers
pour H. et ses camarades parce que j'ai envie de leur faire plaisir. Je me rends à la
prison de L. parce que j'ai envie de faire plaisir aux femmes qui y sont enfermées.
Rien d'autre. Je ne suis même pas assurée de leur être utile à quelque chose. Pas
évident à assumer. Rend fragile. Tant pis. J'ai besoin que les angles ne blessent
plus. Sinon c'est moi qui souffre. Que se greffe sur ce besoin une
conscience sociale, peut-être, sans doute, cela vient après.
Vois-tu, j'aurais aimé être capable de développer des idées autour de ce
sentiment. Il y a de l'angoisse à toujours être dans le sentiment, à sentir que la
puissance intellectuelle reste comme à côté de ce qui nous conduit. A vivre dans
l'indigence d'une partie de soi, même si nous savons à présent que ni les
raisonnements ni la culture ne nous garantissent contre nous-mêmes. Tu as essayé,
toi, au prix de simplifications extrêmes, de radicalisations inacceptables. C'était
comme si tu écrivais de la folie. Ne rendez pas le mal pour le mal, laissez-vous
battre jusqu'à ce qu'il disparaisse. Qu'il suffise de ne pas rendre le mal pour le mal
pour qu'il disparaisse, c'est une idée sur laquelle je ne peux faire fond. Je suis sûre
que tu n'y croyais pas toi non plus. La virulence (pour ne pas dire la violence !), la
fougue avec laquelle tu l'assènes dans tes articles m'en donnent la preuve. Tu
comptes sur le ton pour masquer les failles. Si je m'appuie sur toi, Liova, ce n'est
pas pour tes théories de non-violence, pour ton refus du progrès et de la culture,
c'est parce que tu visitas la maison Rjanov. Fantoche avec toi, mon amour, mais
pas ta disciple. Double-Cœur a raison, je ne suis pas idéaliste.
Double-Cœur souriait en développant son syllogisme. Double-Cœur a un
charme fou lorsqu'il sourit. Son visage se métamorphose. Mais il ne sourit pas
souvent. Il traîne avec lui une tristesse existentielle que seuls adoucissent
fugitivement la hampe de veau ou le ciel des tropiques. Il se soucie peu des ateliers
d'écriture, comme s'il était un poids trop lourd à lui-même pour éprouver un
quelconque intérêt ailleurs. Je ne sais pas si tu m'entends, Liova, mais sache qu'il
m'a été difficile de découvrir que, même auprès de l'homme que l'on aime et qui
- 31 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
vous aime, le bonheur ne se partage pas, qu'il n'est pas contagieux. Pire. Que la
vision de quelqu'un d'heureux accroît le malheur de celui qui ne l'est pas. Durant
ces trois dernières années, j'ai reçu la grâce de beaucoup de joies. La PitiéSalpêtrière, le prix Goncourt, cette maison qui s'est emparée de moi avec tant de
force, et je ne parle pas du fait que Double-Cœur ait entrepris de m'épouser, que
ma fille ait vingt ans et soit belle comme le jour. Devant qui, si ce n'est devant un
vieux mort comme toi, Liova, laisser éclater ma joie qui sonne comme une insulte
à la condition humaine, à l'homme que j'aime et à ceux que je fréquente dans mon
travail ? On partage ses peines mais les joies ne se partagent pas. Elles vous restent
sur les bras. On les porte seul. Je ne peux pas faire que Double-Cceur soit heureux.
Mon pouvoir envers lui s'arrête à la hampe de veau. Je ne peux pas faire que H. ne
prenne à nouveau son flingue.
Double-Cceur voudrait une case dans les îles du Pacifique. Pour avoir chaud
et mourir tranquillement sans prendre aucun médicament. Penses-tu que je
devrais le laisser partir et même l'accompagner ? Il rêve d'une fin à la Jacques Brel.
Quand je le vois ouvrir le grand atlas du monde et chercher une île en Polynésie, je
ne peux pas m'empêcher de l'imaginer assis devant son bungalow en train de
regarder sombrer le soleil dans l'eau, les épaules voûtées au-dessus d'un verre de
mauvais alcool, et sur son visage un ennui, une solitude incommensurables. Tu me
diras, je pourrais me le figurer, une vahiné sur les genoux et des fleurs de tiare
autour de la taille. Je sais que les hommes réservent parfois des surprises, mais c'est
si peu son genre que je n'y réussis pas.
Je suis une étrangère, Liova. La joie ne se partage pas. Peut-être est-ce la
raison pour laquelle elle est si difficile à écrire et si rare dans les livres. Quand la
peine y coule comme naturellement...
Elle racontait, à la maison d'arrêt de L. : «Je faisais l'étable avant l'école et la
cour en rentrant. Je m'étais dit que jamais je marierais un paysan et puis il avait une
chemise blanche et bien repassée au bal du bourg, je me suis laissé avoir. J'ai pas
où aller, j'ai peur de sortir. Quand ils ont lu le jugement, j'ai pas compris, ils ont pas
dit "en prison", j'ai cru que j'étais sauvée, ils ont dit "incarcérée", j'avais jamais
entendu ce mot. »
A. qui n'a jamais été en prison, et sourit chaque fois qu'elle vient me voir, me
dit tout en piquant à la machine une paire de rideaux pour notre maison : « Mon
père m'a mariée à onze ans. Je n'avais pas encore mes règles. J'ai eu un garçon à
treize ans. A huit mois, il est mort de la rougeole, je ne savais pas ce que c'était la
rougeole. J'ai sorti la baignoire dehors et je lui ai donné un bain pour le rafraîchir
parce qu'il était tout rouge et tout chaud. Il s'est mis à gonfler. J'ai couru comme
une folle à l'hôpital avec mon bébé, on m'a dit qu'il était perdu. A quinze ans j'ai eu
un autre garçon. Mon mari est mort pendant que j'étais enceinte. J'ai laissé l'enfant
à ma mère et j'ai travaillé chez des gens. Ils me donnaient un peu d'argent et des
- 32 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
vieux vêtements que je vendais. Puis je suis partie en France en laissant mon fils.
Je revenais l'été, il était dur avec moi, il croyait que je l'abandonnais, que je
m'amusais. Je l'ai fait venir ici après son bac pour qu'il fasse ses études. Quand il a
vu la vie que je menais, levée à cinq heures, partie pour l'usine, et la maison en
plus, jamais le temps de m'asseoir, il a pleuré. C'est comme ça que tu as vécu,
maman, toutes ces années ? » Quand je vois A., j'ai envie de la prendre dans mes
bras.
Je suis une étrangère, Liova, avec trois grammes de tendresse au creux des
mains.
Est-ce que tu te souviens de la tendresse, mon Liova ?
C'est vrai, tu n'étais pas très doué pour la tendresse.
A y regarder deux fois, et à ma grande surprise, j'ai trouvé peu de scènes de
réelle tendresse dans ton œuvre. Attente démesurée des jeunes gens, désillusions,
raison, c'est ainsi que tu construis les relations positives entre nous. Pour les autres,
passion, tourment et mort. Tu la connus pourtant, même si tu te dépêchas
d'expédier ton mariage comme pour endiguer ce grand flot d'émotion amoureuse
qui te bouleversait. Elle te faisait peur, je crois, comme la musique te faisait peur
par la force du trouble qu'elle suscitait en toi.
Te souviens-tu d'avoir écrit à propos de Sonia : «J'aime quand elle est assise
tout près de moi, et nous savons que nous nous aimons l'un l'autre comme nous le
pouvons, et elle dit : "Lio-votchka - et elle s'arrête -, pourquoi les conduits de
cheminée sont-ils menés tout droit ?" ou "pourquoi les chevaux mettent-ils
longtemps à mourir ?" » J'aime, Liova, j'aime que tu aimes ces questions tellement
délicieuses et incongrues auxquelles sûrement tu répondis le plus sérieusement du
monde avant de les noter le soir dans ton journal.
Ah, mon amour, je sens que tu souris, je vois que tu souris.
Tu t'es arrêté, tu es là. Tu me regardes. Tu hoches la tête. Voici encore une
joie : je sais qu'aujourd'hui je ne jetterai pas ce que j'ai écrit.
L'été passe, Liova. Déjà le 15 août. Ce premier été dans notre maison. Ce
premier été de ma vie. Les moissons sont finies. On a brûlé les chaumes. Depuis
deux jours, on ne peut plus rester le soir sur la terrasse. On sent déjà revenir le
temps des maisons, des feux de cheminée. Tu me portes en toi. Chaque jour une
demande, un doute, une main tendue vers toi, et parfois un éclat recueilli dans la
paume comme tout à l'heure dans Maître et Serviteur, cette réflexion de Nikita à
l'approche de sa mort : « Dommage d'abandonner tout ça avec quoi l'on est habitué.
Mais que faire ! Il faut bien s'habituer au nouveau. » Et soudain il me semble qu'il
- 33 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
y a du pensable dans la mort, du supportable, de l'humain - et presque du léger : on
s'habitue à tout.
Un matin, deux infirmières sont arrivées pour me lever. Je n'avais pas mis le
pied par terre depuis trois semaines. D'abord je me suis assise au bord du lit, mes
jambes amaigries, fondues, pendant dans le vide. Un pied au sol. Un autre pied. Je
redécouvrais les gestes accomplis sans y penser, la station verticale. Tous les os
empilés les uns sur les autres dans un miracle d'équilibre. Chacune me soutenait
par un bras. On y va ? Faiblesse. Vertige. Rassise. On recommence ? Debout.
Position de la victoire. Je me mets en branle, le corps droit et raide comme celui
des robots. Une jambe. Une autre jambe. Encore trois pas pour arriver jusqu'au
lavabo. Je m'y agrippe et je découvre mon visage dans la glace, que je n'ai pas vu
depuis que je suis ici. J'ai un gros hématome sur l'œil droit. Mon sourcil ne se lève
plus. Un pansement entoure ma tête, d'où dépassent mes cheveux sales. Un vrai
Christ moche. Les infirmières me déshabillent, m'installent sur une chaise
recouverte d'une serviette. L'une des deux reste avec moi pour m'aider à faire ma
toilette. Je me lave les dents pour la première fois. Je flaire l'odeur de mon savon.
Et dans l'odeur de mon savon, il y a comme une parenthèse qui se ferme. Il y a le
retour à l'habitude. Déjà.
Debout. Debout à nouveau. Qui prend le temps de s'arrêter sur la beauté de
cette position acquise depuis des millions d'années, sur son sens, mélange de force
et de fragilité ? Les jambes comme deux piliers, et la tête, souplement posée sur la
petitesse du cou, comme portée, comme mise en valeur, comme offerte aux autres
par le socle du corps. Il y a eu une époque où je rêvais que je n'avais plus de
jambes. L'infirmière m'a lâchée. Vois, je marche ! Moins légère, moins gracieuse,
mais aussi fière que Natacha s'exhibant à son premier bal.
Souvent je pense à Natacha, au chant et à la danse de Natacha, à sa voix qui
s'élève au-dessus du piano et à son corps scintillant, virevoltant comme celui des
tziganes chez son oncle le soir de Noël. A Natacha qui envoûte ceux qui
l'approchent et qui voudrait pouvoir aimer tout le monde à la fois. A Natacha qui
frissonne de désir au clair de lune d'Otradnoïé, qui éclate de rire quand son père
danse, qui se pelotonne dans le lit de sa mère, qui projette de se faire enlever par un
homme alors qu'elle en attend un autre, à Natacha-hymne à la vie, à Natacha
étincelante tant qu'elle est vierge, intouchée. Et morne une fois mariée.
L'hôpital m'a faite vierge, Liova, même dépucelée, mariée, divorcée, mère,
même publiée, louée ou critiquée, même tournée en dérision comme ce fut le cas
lors de la parution de mon deuxième roman. Ferraille, ce dont je souffris trop,
n'ayant pas encore comme toi la sagesse de ne jamais lire un article critique. Il y a
en moi depuis la bataille gagnée de la Pitié l'obligation de l'innocence et du
combat. C'est le prix à payer pour ma vie. A cette obligation j'ai donné un nom : le
syndrome de Natacha.
- 34 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Il y a en moi, comme incrusté dans ma tête à côté du clip en plastique, un
petit morceau, un petit diamant de Natacha.
Un autre jour, quand le chirurgien est arrivé, les épreuves du Chasseur étaient
étalées autour de moi sur mon lit et je relisais quelques propositions de la
correctrice. Attention, m'a-t-il dit, ne faites pas trop d'efforts. Oh, Liova, dire que
j'ai failli mourir avant la publication du livre ! Il y a des moments où cela me fait
rire, rire, tu ne peux pas savoir ce que j'en ris toute seule ! Tu aurais
merveilleusement écrit cette scène pour elle, Natacha, toi qui aimais faire mourir
tes personnages plusieurs fois. Je ne suis pas encore remise, j'ai encore du mal à y
croire, à ma maladie, à mon prix, à cette mort et à cette vie si inextricablement
mêlées. Et certains jours, je sors encore de mon cartable la lettre la plus délicieuse
que j'ai reçue après le 12 novembre : celle du docteur Faillot, mon chirurgien. Et je
la couvre de baisers.
Je suis vivante.
Une fois j'ai entendu quelqu'un dire : Je mourrai vivant. C'est cela, je mourrai
vivante.
Comment savoir où est l'important, où est l'axe sur lequel tient notre vie ?
Peut-être dans le fait de s'agripper coûte que coûte à un mot que l'on vous conteste.
Peut-être est-ce aussi important que de sectionner délicatement l'ané-vrisme sur
l'extrémité de la carotide. Peut-être que ma vie se tient dans l'âme tourmentée de
Double-Cœur. Et que si je cède sur un mot, si j'oublie notre amour ou s'il l'oublie,
je m'en irai droit vers la mort sans qu'aucun docteur me rattrape.
Et toi, Liova, mon Liovotchka, où était l'important dans ta vie, dans ton
énorme vie ? Tu voulais être l'Homme avec un grand H. Nul intérêt, nulle
importance pour toi dans les contingences particulières, dans l'anecdotique : tes
œuvres, ta gloire, ta femme, tes actes. Tu voulais être l'Homme qui donne sens à
l'existence une fois pour toutes, celui qui découvre et transmet comment et
pourquoi vivre. A l'égal du Christ, à l'égal du Bouddha. Pour supprimer le mal, tu
inventas la non-résistance au mal. A tes yeux, voilà ton rôle dans le monde, voilà
l'irréductible de ta vie. Après tout, qui peut affirmer que tu t'es trompé ? Tant que
nous ne tendrons pas la joue droite après qu'on nous a frappé la gauche, nous ne le
pourrons pas, faute de preuves.
Ton rôle dans le monde... C'est peu dire qu'il fut tragique. Tu partages avec
Gandhi l'idée de la non-violence, et la partition de l'Inde au nom de tes principes
donna lieu à des massacres parmi les plus horribles que l'humanité ait connus.
Anarchiste, tu eus la claire vision de ce qui allait permettre l'existence des goulags
et des camps de concentration, et Lénine se recommanda de toi pour instituer le
plus étatique des gouvernements.
- 35 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Tu essayas de transformer le monde en une communauté d'hommes
pacifiques et il te faut te contenter d'une Fondation Tolstoï qui vient en aide aux
personnes déplacées, quelque part en Amérique.
Comme la tombe doit t'être cruelle, pauvre Liova !
Tu voulais brûler Guerre et Paix et Anna Karénine, mais des millions de
gens, de la Chine aux Amériques, continuent de les lire et personne ne sait plus que
tu écrivis Qu'est-ce que l'art ?, Que devons-nous faire ? ou Le Royaume de Dieu
est en nous.
Et même moi qui te vénère, voilà que j'ajoute ma fausse note au concert du
monde : je me lance dans la propriété foncière à cause de toi, toi qui pensais que la
mission universelle de la Russie consistait à introduire dans le monde l'idée d'une
société sans propriété du sol. Je te trahis, mon amour. Je n'y peux rien. Je devine un
lien obscur mais puissant entre ma maladie, l'argent du Chasseur et cette maison.
La maison, c'est moi, c'est mon corps réparé et c'est la marque de mon inscription
dans ce monde-ci et non dans un autre. J'ai vécu trop longtemps dans des
architectures de fumée.
Cependant, Liova, les rideaux que j'y ai posés, cousus par A., ne m'ont pas
encore donné un cancer du foie. Et je ne suis pas si sûre de t'avoir trahi. Parce que
je n'éprouve ici la nostalgie d'aucun paradis. J'entends les oiseaux et les poules, le
tracteur qui rentre et les infernales mobylettes des jeunes gens. J'acquiesce, je dis
oui. Pas besoin de morphine. Je regarde s'éterniser la terre avec ses maisons et ses
hommes qui ne vont plus ni à pied ni à cheval. Je regarde revenir la lumière chaque
matin et, sais-tu, je pense à toi. Je pense encore à toi. A toutes ces pages où tu as su
resserrer l'éblouissement du vivant au cœur des mots. N'oublie pas que tu m'as
éblouie, Liova. Bien peu d'écrivains - des poètes sans doute - ont su comme toi
faire de la sensation, de la positivité de la sensation, une plénitude, une exception
humaine.
Voilà ton cadeau. Ton vrai cadeau. Ne te trompe pas. Je voudrais savoir le
donner à mon tour.
C'est ainsi que je te vois aujourd'hui : dans la boîte de ta tombe à Iasnaïa,
couché sous les arbres à l'orée de la forêt de Zakaz où tu avais demandé à être
enterré. Tout seul sous les arbres après que les visiteurs sont partis puisqu'on a fait
de chez toi un musée. Tu énumères les atrocités qui ont jalonné le XXe siècle et tu
gémis de ne pouvoir te relever pour à nouveau prêcher la révolution intérieure. Et
tu cherches, et tu écoutes sous les grands arbres si pourrait venir jusqu'à toi la
rumeur de quelque chose, d'un progrès dans l'amour. Qui prêche quoi ? Le
grondement des armes te répond. Et le tintement des monnaies. Tu avais vu juste :
on s'est contenté de développer ce que tu appelais les contrepoisons : la CroixRouge, les O.N.G., le R.M.I. C'est ainsi qu'on a progressé dans l'amour. Mais
Natacha, dis-moi, est-ce que tu entends Natacha ?
- 36 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Elle ne fait pas beaucoup de bruit. Elle est là pourtant. Elle danse comme un
petit elfe dans les allées désertes de Iasnaïa. Elle ne sait pas que je la vois. Elle est
seule. Elle s'en fiche. Si personne ne la regarde, elle dansera pour elle seule, elle
dansera jusqu'à la fin des temps. Je voudrais qu'elle réveille la lune au-dessus de ta
tombe et te murmure : « Voyons, comment peux-tu dormir ? Regarde comme c'est
beau. Au travail, petit père. » Puis elle franchirait d'un bond les plaines et les
montagnes et viendrait se poser devant ma fenêtre, elle qui rêvait de s'envoler du
balcon d'Otradnoïé : « Ecris, petite âme, me dirait-elle, n'oublie pas la patience,
travaille, et tu la saisiras, cette flèche du vivant qui te traverse. Tu la ficheras droit
dans les mots. »
L'année dernière, Double-Cœur et moi sommes allés à Madagascar. A
Antsirabé, notre guide nous amena dans une boutique à touristes. Les vendeurs
avaient à disposition pour emballer nos achats une pile de vieilles revues datant de
l'époque où Ratsiraka était communiste, revue mensuelle imprimée à Moscou ayant
pour titre La Culture et la Vie. Je feuilletai le paquet et obtins du vendeur qu'il me
donne un numéro qui m'avait tiré des cris de joie : il t'était consacré. De la part des
vendeurs, c'était un vrai cadeau : on manque de tout à Madagascar. Le soir, à
l'hôtel des Thermes, vestige de l'architecture coloniale remaniée intérieurement
dans le plus pur style stalinien, je me plongeai dans la lecture. Je trouvai les photos
d'un groupe de jeunes Malgaches en pèlerinage à Iasnaïa, de ta salle à manger, ton
bureau, ta tombe. Très simple, sans croix, sans inscription, sans pierre, un tumulus
de terre recouvert par les feuilles tombées des arbres. J'y lus un long article sur
l'opinion de Lénine à ton sujet. Il te traite, selon un bel exemple de critique
dialectique, d'une part de « romancier génial qui a fait la critique impitoyable de
l'exploitation capitaliste, la dénonciation des violences exercées par le
gouvernement, de la comédie de la justice et de l'administration de l'Etat, la
révélation de toute la profondeur des contradictions entre l'accroissement des
richesses, les conquêtes de la civilisation, et l'accroissement de la misère, de
l'inculture et des souffrances des masses ouvrières », et d'autre part de «
propriétaire foncier jouant à l'illuminé », de « pleurnicheur ravagé et
hystérique
dénommé
l'intellectuel russe, qui, se frappant publiquement la
poitrine, dit : "Je suis un pervers, je suis un infâme, mais je travaille à m'améliorer ;
je m'abstiens de viande et je me nourris maintenant de boulettes de riz." » (Sûr que,
pour les Malgaches condamnés au riz, l'avantage d'un tel régime doit paraître
nébuleux !) L'article - qui m'a peinée car il n'était pas question pour moi de pouvoir
prendre ta défense contre cette chose écrite il y a trente ans - a été lu dans les pays
d'obédience communiste, en 1978. Que reste-t-il de tout cela ? Quel écho dans ce
pays pauvre parmi les pauvres ? La colonisation française, remplacée par la
colonisation soviétique, et maintenant le F.M.I. qui fait entrer le pays dans la
mondialisation par la porte la plus basse. Comme toujours le commerce. Il reste le
- 37 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
F.M.I. Il reste le commerce. Un lot de six sets de table marchandé quelques francs
au marché de Tananarive, retrouvé à quarante francs pièce soit deux cent quarante
francs le tout dans une boutique de Montmartre. Bien sûr, il y a le transport ! Tu
disais déjà que, dans la fabrication des calicots, le coût horaire d'un ouvrier
comptait moins que celui d'un cheval. C'est toujours exact, vois-tu.
Je réfléchissais à cela pelotonnée sous ma couverture - il fait froid à
Antsirabé, Double-Cœur a pu constater qu'on n'a pas toujours chaud sous les
tropiques - et j'ai eu envie de pleurer : qu'est-ce qu'il reste de toi, qu'est-ce qu'il
reste de toi, mon amour ? Du papier-cadeau, du papier pour emballer les achats des
touristes, pierres taillées, zircon et saphir, objets de luxe que tu exécrais. Il reste de
toi du papier pour la poubelle.
Et puis je me suis souvenue d'une petite scène de Guerre et Paix. A
Otradnoïé, Natacha, souffrant de ne savoir que faire de sa peau en l'absence du
prince André, monte et descend les escaliers en martelant à chaque marche le mot :
Madagascar, Madagascar ! comme si c'était un nom magique, capable de la
délivrer de ses tourments, un lieu pour oublier, pour recommencer. Nulle part dans
la revue il n'est fait mention de ce passage de Guerre et Paix. J'imagine pourtant
que ce détail eût plu aux Malgaches. Mais ainsi va l'idéologie.
O Liova, il n'y a pas de lieu pour recommencer. Le vent emportera tes feuilles
comme il emportera ma lettre. Nous serons dispersés, nous serons séparés. Il n'y
aura eu que ce petit temps, ce petit temps sur terre, où je t'aurai connu, ce petit
temps qui me fut donné en sus, ce petit temps où j'aurai porté dans ma tête, à côté
des quelques mots et maux que j'aurai réussi à en extraire, le souci impuissant de
faire plaisir et la solitude de ma joie.
Et trois ou quatre sourires d'un charme fou.
Prends ma lettre.
- 38 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вот. Я пишу тебе.
Никто не в праве утверждать, что ты не можешь прочитать моё письмо.
Однажды я оказалась в больнице перед лицом смерти. Я была одна с
врачом. Я начала раскладывать все по полочкам: почему этот человек сдох
как собака без окружения близких? Врач приложил палец к губам. Тсс,
возможно, он слышит. Я запнулась. Санитар сообщил мне по телефону о
смерти этого человека. Я прибежала среди ночи, чтобы соблюсти ритуал
ночного бдения с покойным. С одной стороны, я находила слова, которые, я
еще никогда никому не говорила; с другой стороны один молодой человек
вежливо изложил мне гипотезу о том, что с точки зрения науки трупы
слышат. Умирающий находился в агонии всю неделю, и имел право на
упокоение. Моим словам не хватало должного почтения. Я придала ей
разума.
Сделай так, чтобы я не ранила твои глаза, как я ранила уши человека в
больнице. Я тебя люблю и я знаю, что ты не найдешь мира в упокоении, там,
в Ясной.
Тебе я пишу, Лев Толстой.
Я долго ждала. Боялась. Не потому что я тебе пишу. Ты уже с давних
пор наклонился надо мной, и я не боюсь ни твоего присутствия, ни твоего
суждения. Я боюсь того, что я должна сказать. Даже если ты это уже знаешь.
За что тебя любить, если ты всего даже не знаешь? Сегодня утром, когда я
распахнула дверь кабинета, ты был там. Счастливый день, подумала я. И мой
страх, он больше не жил в моей груди, он был, словно оторван от меня. Он
был передо мной, на столе. Я могла его видеть. Густой воздух, словно
препятствие. Я села. Я слышала, как ты запер дверь на ключ. Это меня
взволновало, и это доставило мне удовольствие. Дом спит. Еще секунду. Я не
знаю, как он пришел. Украдкой, на рассвете. Может быть, потому что это
лето. Мне так страшно, что я пишу тебе, будто с закрытыми глазами, бросая
слова на экран компьютера, чтобы ночь поглотила их. Едва напечатав слово,
я тут же его стираю. Ты стоишь за моей спиной. Маленький, длиннобородый,
с густыми бровями, беззубый. Ты носишь крестьянскую рубаху,
подпоясанную ремнем из толстой кожи. Ты стоишь за моей спиной, я вижу
тебя ясно, словно на картине, и ты читаешь через моё плечо. Я чувствую твое
присутствие.
Лето. Зимой страх сильный, давящий, ужасный. Летом жизнь кипит в
каждом уголке, трава растет, растет. Деревья поют во все глотку. С самого
утра дрозды, как сумасшедшие. Слова встают комом в горле, но каждое
приносит мне воспоминание о сумасшедшем пении, о свободной, неистовой
и победоносной песни дрозда за моим окном. Я пишу тебе, Лев Толстой,
потому что часто ты пел как дрозд.
- 39 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Именно тебе я пишу, Лев Толстой, я люблю тебя с детства. Именно
потому, что ты здесь я могу написать то, что я хочу написать.
Не лгать просто. Правда…никто не знает, что это. Но ложь, да. Её знают
тогда, когда её произносят. Ложь как пиявка. Солдаты рассказывают, что
напрасно стараться защитить себя от нее, она всё равно проскальзывает в
дырки в портянках, как через решето. И они раздуваются на ноге, набухшие
от крови. Мелкая ложь пожирает все слова, отравляет всю речь, целую книгу.
Можно быть опьяневшим от крови. Можно считать это прекрасным.
Вместо того чтобы писать тебе, я бы предпочла долгие часы с
рассказами о счастье чтива, о моей радости перед потрясающей физической
точностью деталей, которые ты улавливаешь, о моём чувстве быть с тобой
там, в другом месте, в мире легенд, который носит имя Россия. Я хотела бы
тебе сказать, восхищаясь ей: ах! сдержанные слезы княжны Марьи, ах!
старый граф Ростов, танцующий Данило Купера, ах! охота на волков в лесах
Отрадного, ах! усы Наташи, намазанные горелой пробкой, ах! отрезанный
палец отца Сергия, ах! смерть Пети и крики Денисова, ах! грустный и
величественный голос пегого мерина, рассказывающего свою жизнь
животным в загоне. И ты был бы там, я была бы там, и мы бы пили чай внизу
на террасе, ты, довольный автор, и я, восхищенный читатель. И настал бы
вечер. А мы бы еще говорили. И жизнь была бы проста.
Но ты не был доволен. Ты с пренебрежением отнесся к Анне, Войне и
миру, 30-ти годам работы. А я, я родилась в эру догадки. Лева, то время,
когда мы могли бы быть счастливы, умерло. Осталась лишь ностальгия по
давно забытой манере писать, которую уже не воскресить.
Помоги мне. Прими меня как одну из многочисленных просителей,
которые ждали тебя в Ясной, чтобы ты дал им немного денег, которые
приходили к тебе, а не к властям. Мне нужно больше: твое присутствие всё
время пока я пишу. Можно потратить много времени на написание письма,
можно переписывать его сотни раз, а можно и вовсе его не отправлять. Чтобы
было возможно всё бросить, избавь меня от страха. Останься здесь, прошу
тебя.
Дрозд поет.
Три года тому назад.
Я нахожусь в реанимации. У меня высокая температура. Хирург ждет,
когда она спадет, чтобы прооперировать меня. Мне дали морфин, чтобы
сбить жар. Я много сплю. Я могла бы умереть, быть с тобой в стране теней,
или разговаривать, сидя на облаках. Пропала. Я пропала.
Я еще здесь.
Мне понадобилось три года, чтобы начертать эти слова. Я их читаю. И
не понимаю.
- 40 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Три года назад я чуть не умерла от разрыва аневризмы и, на протяжении
трех лет я пытаюсь описать этот накопленный мною опыт, как только сажусь
за рабочий стол. Тишина. Мои мысли остановились, ручка застыла на месте.
Писать об этом - значит вновь вскрыть ту артерию.
Читаю, перечитываю. Лёва, если ты увидишь, что я теряю сознание,
верни меня к жизни тотчас же.
Дубль - Кёр, он знает, что делать. Ведя беседу, я рассказала свою
историю о людях, с которыми встречалась и которых любила. Я ее рассказала
как чудесное приключение, удивительный подвиг. Я никогда бы не могла о
таком и подумать. Я живу уже три года, охотно отодвигая в сторону этот
месяц моей жизни. Смерть, которая приближается, может быть любовью,
которая рождается. Мы ее испытываем, не желая ее замечать. Мы не хотим
смотреть друг другу в глаза. Однажды любовь умирает, и только тогда мы
пытаемся ее понять.
Смерть. Ее нет, о ней говорят, но молчат в ее присутствии. Может быть,
от того, что нет ничего превыше молчания.
Долгое время я засыпала в страхе, что пластиковый зажим, помещенный
хирургом в мою голову, отклеится во сне. Вечером я старалась не думать об
этом. Я не знала почему, но страх ушел. Я не понимаю причину
возникновения и исчезновения страха. Сегодня я охвачена желанием
написать тебе. Почему сегодня можно сделать то, что не смог сделать вчера?
Я пытаюсь заставить себя верить в то, что мой страх когда-нибудь проснется
и парализует меня. Я знаю, что ты страдаешь от тех же приступов, и это меня
спасает.
Я нахожусь в госпитале Сальпетриер. У меня болит голова, глаза, кожа.
Боль живет во мне без меня. Я не могу подняться. Я хожу в утку. Я очень
слаба. Но я улыбаюсь, когда меня навещают.
Нельзя сказать, что я сражаюсь, скорее, просто переношу болезнь.
Время ничего не значит. Я вижу, как наступает утро, вижу, как опускается
вечер, но мне всё равно, сколько длится день. Когда я просыпаюсь, я не знаю,
спала ли я два часа или пять минут.
Лёва, я возвращаюсь из дома, где я была еще жива, в Питье Сальпетриер. И я смотрю. Вижу себя. Пытаюсь туда вернуться. Я иду на
риск посмотреть на прошлое, найти сейчас те слова, которые не нашла три
года назад. Я ищу нужные слова. Прочные, без лести. И адресую их тебе,
тебе - покойному, тебе – кто меня окружает и тому, кто забрал тебя в тот
момент моей жизни. Та правда, которую я сейчас осознала, это то, что ни
разу в течение этого месяца моей жизни я не думала ни о тебе, ни о
литературе.
- 41 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
У меня всё хорошо, я много работаю и чувствую себя счастливой. Мой
первый роман скоро опубликуют. Я иногда немного устаю, вот и всё.
Накануне вечером у меня была встреча с Дубль-Кёр. Я почти уничтожена.
Сонливость меня беспокоит. Он только что прочитал последнюю рукопись
«Камикадзе», которую я должна отнести издателю и очень хотела об этом
поговорить. Я настраивала себя на беседу. Мы ужинали в «Ангар». Заказали
как всегда Беф-Строгонофф – не знаю, идет ли речь о русском блюде, прошу
прощенья, возможно только иностранцы используют такое название – потом
он поздравил меня. Моя усталость улетучилась, и я подумала: усталость это,
часто, барьер, который нужно преодолеть. Люди часто думают, что больше
нет сил, что готовы сдаться, но если набраться мужества, продержаться час
или два, то чувствуешь себя возрожденным. На следующий день, 3 мая,
будильник прозвенел в семь часов, так как у меня были занятия в
университете рано утром, и я не сумею проснуться. Нет, не могу проснуться.
Я сдаюсь. У меня немного болит голова, мне кажется, что это из-за вина.
Следующее занятие начинается в одиннадцать часов, стилистика, изучение
сонета Малларме «Привет». Я говорю себе: нужно встать, чтобы пойти на
этот предмет, и потом я вернусь домой спать. Я делаю это, несмотря на
чувство недомогания. Поэма заканчивается этой строкой:
Риф, одиночество, светила,
За всех, кто бы ни стоил звезд,
Заботы белого ветрила.
Профессор давал искусные пояснения, которыми я буквально была
восхищена. Сегодня я вспоминаю три «изотопии» поэмы. Мне нравится
восьмистрочный ритм и я, та, что тщательно подбирает слова, не
сомневаюсь, что займу свое скромное место в великодушном «мы» этого
последнего стиха. Я чувствую себя там, именно там, где я должна быть и я
рада тому, что у меня есть силы вернуться. Еще немного и я могла бы
умереть там. Это показалось бы непристойным для других, но не потеряло бы
смысла для меня. Вернуться в моем возрасте в школу, чтобы умереть там.
Слышать: «Риф, одиночество, светила. За всех, кто бы ни стоил звезд, Заботы
белого ветрила» точно, перед тем как кровь омрачит мой взгляд.
Возвращаюсь домой, я пытаюсь перекусить, растянувшись на кровати,
пытаюсь уснуть. Мне кажется, что моя старая знакомая – спазмофилия вернулась. Позвонили в дверь. Три часа дня, без сомнения это учитель
музыки для моей дочки. Я подумала: Аксель опаздывает. Я встаю. Падаю,
открыв дверь. Когда я очнулась, вокруг меня суетились люди, моя дочь,
сторож, ее муж, спасатели.
- 42 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я слышу, как они говорят по телефону с врачом. Резко приходит
головная боль слева. Мне кажется, лицо перекосилось, зрачки стали
размером с булавочную головку. Фраза, которую я написала в «Камикадзе».
И тут же я вспоминаю: ты это знала, ты знала, что творчество не безвинно, и
эту историю - ты не должна была писать её. Все это время я прихожу в себя.
Я не могу больше говорить и издаю лишь хрипы. Подняв голову, я вижу уже
другую картину: перчатку. Мир переворачивается, кожу стягивает вверх по
всему черепу. Спасатели кладут меня на носилки, везут в больницу для
обследования. Моя дочь бежит рядом с грузовиком. Я слышу, как она просит
взять ее с собой. Спасатели разрешают ей. Она сидит на откидном кресле, и я
вижу её лицо, серьезное, сдержанное. Она испытывает ответственность за
меня. Я хочу это запомнить. Как я хочу, чтобы моя дырявая память удержала
этот образ.
Мне очень больно. В голове отдается тряска грузовика, толчки от
лежачих полицейских. Но мне совсем не страшно. Каждый раз, когда я
прихожу в себя после потери сознания, мой мозг работает четко, методично,
никакого смятения. Последнее, что я вижу – вход в Биша. Слово томограф.
Потом провал. Первый настоящий провал.
Исчезнуть за дверью отделения неотложной помощи, оставив
ребенка одного. Наедине с воспоминаниями о матери, которую увезли прочь,
укрытую одеялом. Ему передают одежду матери, и ребенок уходит домой.
Все что ему остается. И он прячет нос в ее одежды и обнюхивает её, словно
пес. А может, что вероятнее, он бросает её в корзину грязного белья и звонит
друзьям. А мать там, в темноте, в трубе томографа и в крови, в которой
утопает мозг. Нет, замолчи. У тебя нет права фантазировать, придумывать
эти картины. Страх рядом, он витает вокруг. Ты заталкиваешь его в себя,
только чтобы попытаться понять, что ты пережила.… И ничего не выдумать.
Говорить правду, только правду, правду с печатью выжившего. Не
позволять себе писать что-то еще. Не приукрашивать. Иногда я думаю, что
единственный выход от избытка текстов, нескончаемых поисков форм,
избитых, усталых, остается только единственная опора, один писательский
закон - опыт, единственный смысл: его транскрипция в речи, голая, как
цифры. С той лишь разницей, что слова можно складывать, но не вычитать.
Написанное слово, сохраненное, вечное.
Иногда я думаю, что правдиво врать – это обман, компиляция,
доказательство бессилия и неопределенности, которые живут в нас.
Отделение реанимации Питье-Салпетриер. Я не знаю, как попала
сюда. Я не знаю, как снова открыла глаза. Недалеко от меня больной,
подсоединенный, как и я, к аппаратам, которые некстати начинают пищать. А
его самого не слышно. Никто не кричит здесь. Мы слишком слабы. Я не
- 43 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
смогла его увидеть. Для этого мне надо сесть в кровати, но это запрещено. Я
не знаю, жив ли он.
В часы разрешенных посещений, два раза по полчаса, я никогда не
бываю одна. Моя семья, мои самые дорогие подруги, Аннет, наш семейный
врач сменяют друг друга у изголовья моей кровати. Я настаиваю, чтобы они
заходили все вместе, но медсестра их прогоняет: не более двух человек в
одно посещение. Поэтому они ждут в коридоре, и это меня огорчает. Как
можно оставаться в коридоре и ждать разрешения меня увидеть? Мама мне
приносит клубнику, как раз сезон. Франсуа и Аксель подарили мне два
индийских браслета. Все так добры.
Мне говорят: «Будьте спокойны, не тревожьтесь ни о чем». Но мне
надо готовиться к экзаменам, и это меня гложет. Здесь, Лев, мы похожи, и за
это я люблю тебя нежно. В сорок два года ты выучил греческий. Ты
пригласил учителя и отвечал, как дурак. А еще раньше ты взялся за
Шопенгауэра, восхищенный, ненасытный. Вечный студент. Я такая же, как и
ты. Но ты – студент-самоучка, раздражительный, тогда как я – послушная
студентка, обожающая своих учителей. Возможно, ты ошибался, когда
утверждал, что девочки учатся лучше, чем мальчики, потому что их
истеричность делает их намного восприимчивей к гипнотической силе
педагогического состава. Все они – одни из первых в классе! Но это не столь
важно. Мы оба радуемся, как дети, когда учимся, даже больше.
Понимаешь, Лёва, как не просты эти биения сердца, взволнованного
мыслями о тебе, чувствами внезапно вспыхнувшими между нами. Благодаря
этим нитям, связавшим нас, мои чувства и радость существования
увеличиваются в десятки раз. Мне кажется, что в университете, целый ряд
изданных трудов, начиная с творений Гомера, является великим достоянием.
В университете все книги открыты. Они ждут, когда их возьмут в руки. Они
ждут, когда их поглотят. Они доступны для всех. Но об этом не все знают.
Молодым людям, с которыми я работаю в обществе юридической защиты
молодежи нечем подпитывать их воображение. Скудное, убогое
воображение. Я им предлагаю познакомиться с поэзией Жака Превера,
стихотворением «Поцелуй меня». Мне нравится это беспокойство, которое в
тебе уже со школьных лет. Написать азбуку. Быть учителем в сельской
школе. Я тружусь ради того, чтобы книги стали необходимыми для каждого.
Я прочитала, что ты также предлагал сельским детям написать истории,
которые, впоследствии, хотел опубликовать. Мы занимаемся общим делом.
Мы обладаем одинаковой наивностью, которая заставляет нас действовать, а
не заниматься теорией.
Я тебе пишу из деревни, в которой только четыре ребенка. Школа
закрыта. Имен, запечатленных на могильных плитах, гораздо больше, чем
- 44 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
работающего населения. Памятник умершим расположен прямо перед
закрытой школой, рядом с нашим домом. Я прочитала все имена,
выгравированные на памятнике. Имена погибших в военные 40-ые годы
были внесены в список героев, павших в войне 1914 года. Четверо против
шестнадцати. Мы не всегда готовы к подобным жертвам. В деревнях я часто
читаю имена погибших за родину. Я думаю о них и о стирающихся
страницах истории. Похоже, что наш дом был оккупирован немцами. Фермер
мне рассказал, что офицер, бывавший здесь, казался человеком довольно
приличным, даже любезным и, что он был очень разочарован, став жертвой
фронта. Он знал, что русские его убьют. Солдаты его полка прятались в
лесах, чтобы избежать отправления на линию русского фронта. Это
моменты, которые мы игнорируем, но которые нас сближают друг с другом.
Мама мне говорит, что хирург приходил ко мне, чтобы поставить
диагноз. Он ждет подходящего момента, чтобы прооперировать мой
ангиоспазм. Мне бы очень хотелось поверить ей, но я ничего не помню. Речь
идет не о простой забывчивости, или о том, что могло бы вернуться намеком
или воспоминанием. Речь идет о приговоре. Я впервые понимаю, что моя
голова стала дырявой, как решето. Бывают такие моменты в моей жизни, о
которых я совершенно ничего не помню. Вот уже три года, как я вышла из
госпиталя, а моя память такая же плохая. Серьезные провалы в памяти
вызвали разрыв аневризмы. Я забываю то место, где оставляю вещи, или
паркую свою машину, из-за чего мне приходится блуждать по кварталу в
поисках номеров своего автомобиля. Я верю, что вскоре я начну потихонечку
всё вспоминать; я знаю это, я чувствую это. Любовные воспоминания
исчезнут из моего пухленького детского тела. Скажи, как это было, когда ты
меня целовал?
Однажды утром, мне надели на уши аппарат для измерения
кровообращения в голове. Я постоянно слышу шум моря, который
усиливается. Волны – это моя кровь. Я не могу фигурно выжаться,
рассказывая тебе о своем теле, о том, что я ощущаю. Мое тело для меня
самое дорогое, однако, я его знаю только посредством чего-то другого. Я
употребляю точные слова для описания своей внешности: тощая, седая,
скелетообразная. Но мой внутренний мир отличается от здешних людей,
которые лезут ко мне со своими камерами и говорят бессмысленные для меня
фразы. Мой внутренний мир для меня словно чужой язык. Тогда, я им его
раскрою. Берите его! Колите его! Ставьте над ним свои опыты! Проводите
артериографию, трепанацию, вскройте мой череп, проникните в мой мозг!
Мое тело – это предмет, который я вам вручаю с огромным
облегчением и полным доверием. Спасибо.
- 45 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Это было, конечно, вкусно, но я вспоминала о больничной лапше, и
хотя, в отличие от тебя у меня нет, ни малейшего пристрастия к овсянке, с
икрой, конечно, не сравнить. Я вожу глазами по свету, проникающему через
окно и озаряющему мою комнату: какая ясность, какая прозрачность. Я вижу
месяц май в небе. Я чувствую прохладное прикосновения руки Натали,
которая берет мою руку, чтобы сделать укол. Так нежно! А ее голос! Как
можно обладать таким воздушным голосом? Вместе со старшей медсестрой
они закрепляют у изголовья кровати прозрачный пакет и обе моют мне
голову. Они выливают кувшин воды мне на волосы. Ручейки теплой воды
стекают по моей коже в пакет. Натали массирует тихонько мою голову. Она
очень осторожна, молчит. Она совсем не давит, и я чувствую прикосновение
каждого ее изящного пальчика. Она протирает меня губкой, затем
полотенцем. У кого еще был такой парикмахер? Святая.
Здесь не снятся кошмары. Я часто вижу сон, что сейчас Рождество. Я
вижу елку, наряженную свечами. Я вижу свет. Конечно, сейчас я думаю о
твоем Иване Ильиче. Он мечтает о том, что его толкнут в черный мешок, а на
дне - свет. Даже Анна Каренина видит свет. Многие из тех, кто был на
границе между двумя мирами, кто вернулся из комы, говорят, что они
видели свет. Я видела Рождественские свечи, множество маленьких теплых
огоньков. Была ли это смерть? Все ужасающие картины, с которыми я живу с
детства: куски обоев, которые свисают с разрушенных домов, нагромождение
развороченного металлолома и зрелища дорожных происшествий, грузовики,
ударяющиеся о стены, образы Аушвица, Судана, напалма, все эти образы,
предоставленные Историей воображению, чтобы сделать из него очаг тоски,
все это, будет ли стерто, уничтожено мягким отблеском свечей на елке?
Какой фарс!
И эти ощущения отказа от естественного хода вещей, которые
нежданно-негаданно сваливаются на мои плечи, этот страх потерять речь, как
моя бабушка, которая на склоне лет своей жизни путала звучание схожих
слов: «сапфир-факир, рука-мука», страх больше не знать значения предметов,
быть исходной материей без смысла, идущей самой по себе – все это я
видела, как обыденное начало моего конца, все это было лишь
фантасмагорией? Я умру, засыпая под новогодней елкой, с готовностью
получить смерть, как подарок. Вот такая смерть была мне предназначена,
если бы ожидаемый и страшный ангиоспазм случился бы со мной или, если
бы мой мозг не выдержал трепанации.
Легко ответить: это был морфий. Да, это был морфий. Я спросила у
других больных. Никто не говорит слово «радость», но те, кто много его
принимал, говорят о глубоком чувстве блаженства, легкости, эйфории. Да,
это был морфий, даже если словарь Petit Robert и старый медицинский
- 46 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Larousse Дубль-Кёра, очень заботящиеся, как и ты, о здоровье, говорят
только о его снотворном и болеутоляющем действии. И даже если я часто
слышала, как в моей семье говорили о риске, как опиум навязал Белым
черные колонии: риск стать не счастливыми людьми, а отбросами общества.
Да, я признаю, что в моей радости было что-то химическое,
механическое. Я это допускаю, и мне плевать. Главное не в этом.
Я признаю, что радость моя была наполнена влиянием прошлого,
возникшего вследствие того, что я выжила и что избежала худшего. Я это
признаю, и мне плевать. Главное не в этом.
То, что я не смогла принять, так это то, что ты пишешь с таким
блеском, что смерть дает радость. Ибо то, что я чувствовала, было, как раз,
наоборот, вот почему я хочу «схватиться» с тобой и убедить тебя, и
встряхнуть тебя, как грушу, до такой степени, пока ты не признаешь, ты, что
да, я 1000 раз права, что жить и продолжать жить этой жизнью с
уверенностью в моей истинной радости выжившего человека.
Меня привозят на скорой. Никто меня не знает. Делают все, чтобы
меня спасти. Меня спасают. И что я значу для этих людей? Ничего. Ты мне
скажешь: им платят за это. И это правда. Ты скажешь мне: это они себя
спасают. Твой случай это зеркало, которое ты им протягиваешь. И это
правда. И это не мешает моей искренней радости, которая исходит от того,
что в течение месяца не нашелся ни один человек, который бы проявил
крайнее внимание или полное великодушие. Для этих людей я не была
исключением. Нет, они всего лишь выполняли свою работу. Но они могли бы
это сделать, потому что в данном случае структура общества пожелала
спасти меня, меня, меня. Чтобы меня спасти, меня, меня, вся больница, а
вместе с больницей вся наука, вся техника, вся медицинская индустрия.
Другие хотят, чтобы я жила. Вот, что я открываю для себя.
Моя кожа постарела, но это неважно, я еще совсем малышка и я
отдана всеобщему вниманию. В течение месяца я пережила в больнице такое
детство, которое ни один ребенок никогда не переживет, детство, которое не
сотрет все возможные случаи трудного детства. Для меня, взрослые смогли
быть сильнее смерти и смогли построить все отношения под знаком доброты.
Кладовая моего нетронутого, неиспользованного доверия хранилась
на дне меня, и я отдала его без остатка. Я ни секунды не сомневалась. И я
была права. Мужчины и женщины взяли меня за руку и вырвали у Нерона и
Калигулы. В течение месяца я была пустое место, как личность, мир был
добрым в сущности. Милость судьбы, человеческие ум и щедрость. Не
считая того, что я здесь ничто. Словно я была невидимка. Подарок. И надо
сказать, Лёва. Кто скажет об этом, кроме меня, летом, когда все узнали о
войне в Косово.
- 47 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В течение месяца я заплатила обществу тысячу двести франков, это
сорок франков в день, каждую секунду я переживала искоренение зла. И надо
сказать, Лёва. Поверить мне! Эти эксперименты живут не только в твоих
общинах, непротивления злу насилием. Это может быть в наиболее заумного
прогресса, самого края нашей социальной организации. Я говорю во имя всех
тех, кого возили в карете скорой помощи. Мы весим меньше, чем
разрушенные войнами или социальными перестройками жизни. Но мы здесь,
и я запрещаю тебе нас вычеркнуть, потому что общество обрело порох. Не
потому что моя жизнь важна. Я не знаю, является ли моя жизнь важной для
других и моих близких. Потому что важны жизни всего больничного
персонала. Каждый раз, когда они принимают больного, они кричат, что ты
ошибся, и что существует, по меньшей мере, хотя бы один случай, когда
общество не желает смерти самого слабого. Я это пережила, Лёва, ты меня
слышишь.
Это был опыт непреодолимой чувственной, эмоциональной и
философской силы. Он живет во мне. Он хочет, чтобы я жила. И странно, он
сделал меня сверхчувствительной, до невероятности, что стало
утомительным наказанием особенно для моих близких. Как этот избыток
радости осветил все вокруг, увеличил знание с другой стороны. Лицо ДубльКёра, когда он говорит, что ему холодно…
Я не могу выразить ничего другого, кроме этого безумия: больница –
это счастье, волнующее счастье. При мысли об этом, мне приходится бояться
стать сумасшедшей, Лёва. Ненормальной.
Я боюсь и удачи. Как пережить удачу? Милость судьбы к себе? За
несколько дней до несчастного случая, директор журнала предложил мне
написать новеллу. Я охотно приняла его, жаждущая признания. Я это
вспоминала его спустя месяц при выписке из больницы. Я объясняю ему
причины моей задержки. Он прерывает разговор. Жена, его жена, она умерла
от разрыва аневризмы. Моя эгоистическая радость невыносима для него. Он
прервал разговор.
Это так, если бы одно счастье перекрывало другое, то, которое
переполняло меня на три месяца. Моя книга, мой «Камикадзе» скоро будет
опубликован. Не верится. Книга выйдет в конце лета. С тех пор, как я
осталась одна в реанимации, я думаю о ней. Я вижу эту книгу, которая еще
не существует, спрашиваемую в библиотеках. Я представляю людей,
которые берут ее, листают. Огромное счастье наполняет меня, составляет мне
компанию. Оно всасывает меня, как банка, чтобы я не упала в могилу.
Невозможно, чтобы меня не было на этом событии. Моя радость смешала
хирурга и издателя. И мне не нужно знать, что меня спасли, чтобы купаться в
этом призвании.
- 48 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В ожидании, пока я наплаваюсь в моем счастье, в рискованной
необдуманности, другие страдали. Те, кто любят меня, утаивают свой страх.
Моя дочь доказывает исключительную силу. Хирург меня все еще не
прооперирует из-за сосудистого спазма.
Дубль-Кёр вручил мне рукопись «Камикадзе» для издателя и удрал в
Боготу. Но если я умираю, Дубль-Кёра не будет там. Это он, больной. Я
захватила его роль, и это невыносимо. В нашей паре роли распределены так:
жизнь, а я должна смотреть в нем смерть для него. Он должен смотреть во
мне спектакль жизни, а я должна смотреть в нем спектакль смерти. Это как
долг, как задание, которое нельзя избежать. Жизнь мне в тягость. Итак, он
уже все разрушил. Это так. Он не хочет присоединяться к страдальческой
семейной мелодии. На Новый Год, хотя мы видимся каждый день, он
присылает мне поздравительную открытку. Поскольку он знает, что я люблю
тебя, он выбрал твою фотографию, восемьдесят лет, на коне Делир, в русской
деревне, эту фотографию которую я храню в столе. (Солнце, запах земли,
шаги, дыхание лошади, каждый раз я рассматриваю это фото, и я с тобой,
Лёва, живущая с тобой в русской деревне, умирающая от ностальгии.) Он
заканчивает словами: «перед тем, как мы опустим ноги на землю в последний
раз». Дубль-Кёр не представлял, что я смогу сыграть злую шутку, слезть с
коня раньше, чем он, в этом же году. Не уделяет достаточно внимания тому,
что он говорит.
Я написала ему кратко то, что просила Аксель передать по факсу.
Вначале почерк был уверенным, потом стал дрожать, линии скучивались к
краю листа. Я напрасно старалась быть менее одурманенной, моя порочность
нанесла мне удар: ты делаешь то, что хочешь делать на другом конце света,
но видишь мой почерк, видишь, за это время я ослабла и умираю. Ты не
понял, что я говорила тебе уходи, уходи, чтобы ты остался?
А что если смерть это знак перехода из одного состояния в другое?
Единственная вещь, ради которой я живу – это любовные проделки. Я
умираю, чтобы потрепать нервы Дубль-Кёра.
Моя дочь, она далека от всех этих проделок. Её невинность как
самый чистый алмаз. Она загнала свой инстинкт внутрь. Её воля поражает.
Улыбка всегда присутствует на ее лице. Я чувствую её силу. Она
развешивает у моей кровати фотографии людей, которых я люблю, чтобы
они как бы присутствовали в спальне. Она борется за мою жизнь.
Тебе это ничего не напоминает?
Мне - да! Мне это напоминает историю о вышитой подушке. Когда
твоя жена уехала в Астапово, узнав из прессы, что ты там, и что ты там
умираешь, она взяла с собой вышитую подушку, на которой ты обычно спал.
Ей запретили входить в твою комнату, и она была вынуждена просить
- 49 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
доктора Маковицкого подложить подушку тебе под голову. Он сделал это,
рассказывая небылицы о том, как к нему это попало. Ты не узнал, что об этом
позаботилась твоя жена. Ну и пусть! Ты умер на подушке. Через подушку
жена была рядом, ты продолжал просто отдыхать на ней. Лежа и похрапывая.
В то время как она плакала и убивалась в своем вагоне, который был
специально нанят из Тулы, вспоминал ли ты о ваших прогулках, о вечерах
возле лампы, где она переписывала на чисто твои рукописи? Ты не умрешь
сейчас, правда? потому что твоя подушка еще там и она излучает столько
флюид жизни.
В этот раз я вспоминаю, как приехал хирург. Он смотрит на
картину на стене. Когда кто-то входит в мою комнату, первый взгляд падает
на картину. Я вижу его спину, его кудрявая голова слегка наклонилась. Он
говорит мне: «Я собираюсь вас прооперировать завтра или послезавтра». Я
замечаю, что он грызет ногти. Кто-то хочет притронуться к моему мозгу, и
этот кто-то с обгрызанными ногтями. Когда он уехал, первое время я очень
ясно осознавала то, что рискую не очнуться после операции. Я ничего не
ощущаю. Никакого волнения. Мой мозг приводит доводы: у тебя реально
есть шанс завтра умереть. Но эта идея остается абстрактной. В которую я не
верю. Возможно, мое чувство уже убито. Я ищу страх. И не нахожу. Моя
голова говорит мне, что существуют вещи, которые нужно сделать в
присутствии смерти, но я не знаю что, сыграть роль, даже если она просто
вероятная. Нужно непременно, чтобы я сделала так, словно я верила в
возможность своей смерти, словно я собиралась умереть. Это “словно” мне
представляется единственным четким воспоминанием перехода к смерти.
Каждый раз, когда он уезжал в путешествие, Дубль-Кёр оставлял на
виду свое завещание и рукописи с пометками: «уничтожить не читая». Все
его документы были в порядке, и не находилось ни одного грязного носка.
Внезапно у меня возникла идея. Я нашла кое-что, что показало, что мне
нужно урегулировать в последние минуты жизни. Я попросила у медсестры
лист бумаги, который когда-то был больничным листом со штампом и
использовался для написания рецептов, и я пишу письмо моему издателю,
чтобы дать поручения о последних литературных решениях по поводу моей
рукописи моей подруге Ясмине. Я пробую приподнести в форме, как если бы
я была жива. Я делаю так, как я себе представляю это должно быть сделано.
Последнее сообщение – это из плохого романа. Извините меня. Я борюсь
против неизвестного. Мои ссылки жалкие, у меня не достаточно опыта, и я
совсем одна. Я чувствую, что должна вступить в отношения. Я пишу письмо,
и даю его медсестре. Я всё больше и больше чувствую себя уставшей. Я
думаю, что засыпаю от наркотиков. Хирург сказал, что возможно у меня
будет парализована левая сторона или будет трудно говорить после
- 50 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
операции, но это временно. Вот уже 12 дней, как я там. Как объяснить то, что
я не вспоминаю ни одного из моих привычных ужасов? То что я переживу –
это не трудно. Но меня бесит страдание, которое я навязываю своим близким,
и я это осознаю.
Во время моей операции, которая длилась 5 часов, мои родители
сидели в комнате ожидания в больнице. Когда я буду выходить, мама
покажет мне на стулья: мы тебя там ждем: я и твой папа. Моя Аксель в
бистро с Сильвией, одной из моих самых молодых подружек.
Дубль-Кёр, я не знаю, где он. На носилках меня понесли на
цокольный этаж больницы. Почему оперировать будут тут? Тут холодно. Я
вижу двух мужчин, которых не знаю. Я спрашиваю, где хирург. Они мне
отвечают: Он подойдет позже, мы подготовим вас. Меня готовить? Теперь я
думаю о двух слугах К. из произведения “Замок”, и меня это смешит. Еще
день назад меня это огорчало. Мне хотелось увидеть хирурга до того, как
меня усыпят. Я очень слаба, бесспорно, наркоз действует, и у меня нет сил
сопротивляться.
Не умерла.
Когда я очнулась, кто-то держал меня за руки и говорил обо мне. Во
рту у меня какая-то трубка, от которой я задыхалась. Я хочу вырвать ее. Мне
ее быстро сняли, и мне тут же стало намного легче.
Медсестра предупредила мою семью: «Она молодчина», – это были
ее собственные слова. Никто не мог вообразить силу радости. Я думаю, что
они молили Бога. Молодчина! Позже я напишу книгу под названием «Груда
металла».
Не умерла. Факты. Я записала эти факты: у меня прекратилась
аневризма 3 мая 1996, и я не умерла.
Самое яркое воспоминание, которое осталось в моей памяти, но
которое я не увидела: мои папа и мама ждут меня в холле во время моей
операции.
Это всё на сегодня, Лева, ты можешь открывать дверь.
Воспользуемся солнечным днем.
Дорогой Лёва, как только я начала тебе писать, у меня в голове
возник вопрос, и я замечаю, что позволила запереть себя в рассказе о моём
происшествии. И этот вопрос неотступно преследует меня, и я задаю его
себе, не осмеливаясь сделать это вслух, когда кто-то умирает. Мне хотелось
бы знать, понимал ли ты, что стоишь на пороге смерти? Смерть
приближается ко мне, а я этого не вижу, не чувствую. Из-за этого я
принялась писать тебе, именно из-за этого, из-за этой тревоги: можно ли
умереть, не осознавая, что умираешь? Лёва, не проходит и дня, чтобы я
физически не ощущала уверенность исчезновения; и это смешно, я признаю
- 51 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
это. Мне достаточно твоих лучистых глаз, чтобы представить это достаточно
чётко. Умершим закрывают глаза чтобы создать впечатление, что они спят (я
никогда не видела мертвеца с открытыми глазами), не подозревая что таким
образом они обманывают его воображение. Для меня пойти к доктору –
значит бороться со смертью. Удалённый зуб и мой труп разлагается, начиная
со рта. Когда я делала покупки, смерть, словно рука на затылке, коснулась
меня, остановив на улице, в то время, как другие шли по своим делам. Итак,
единственный момент в моей жизни, когда я ни секунды не видела и не
чувствовала смерть – это было в больнице.
Было ли это умственной отсталостью (мой мозг был затронут, и у
меня была потеря памяти); было ли это сумасшествие, неистовое отрицание
реальности; или, как ты и говорил, смерть – это ничто? Ничто для того, кто
переживает это состояние. Но всё для того, кто её видит. Теперь, ты знаешь,
что это, но обречён молчать. Ты здесь, рядом со мной, твоя тень заботится
обо мне, ты читаешь мне, ты слушаешь меня, но ты скрыт за своим образом.
Кто же придумал это наказание?
Когда мы были верующими, в христианских странах была одна
молитва; мы просили Бога, чтобы Он не забирал нас к Себе, не дав нам
времени подготовиться к смерти. Молитва эта исчезла. Теперь мы умираем,
не зная о ней. Мы говорим, что идеальная смерть это та, которая приходит к
нам во сне. Чем больше развиваются цивилизации, тем больше они
умалчивают о вопросе смерти. Люди больше не снимают головной убор во
время похорон, но это происходит, не потому что они больше не носят шляп,
а потому что отныне похороны незаметны. Теперь каждый скрывает свою
смерть в больнице, в холодной комнате вместо той, где он жил, спал,
занимался любовью или кричал от гнева. Покончено с бессонными ночами,
занавесом траура. Катафалки похожи на брички, в которых бесконечное
множество семей отправляется в отпуск. Я вспомнила о тетрафармаконе,
лекарстве Эпикура, состоящем из четырёх компонентов, о котором мне
рассказывал молодой преподаватель латыни в университете. Верил ли он в
это? Что он об этом думал, этот мужчина с красивым, немного
презрительным лицом? Представлял ли он себе то количество трудностей, с
которыми мы столкнёмся, мы, его ученики; освободило ли его лекарство от
этого образа. Не существует страдания, потому что оно может пройти. Не
существует смерти, так как нас больше здесь нет, чтобы констатировать её,
боги не заботятся о нас, они не желают нам ни добра, ни зла. Мне не удалось
вспомнить четвертую заповедь. Я не хочу, быть здесь в смертный час, чтобы
констатировать смерть, хочу, чтобы она была быстротечна, чтобы в этот
момент мы были заняты её, этим переходом от жизни к смерти. Эпикур
умалчивает об этом переходе. Вот о чём я хотела бы поговорить с нашим
- 52 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
преподавателем латыни. Но мы говорили об Эпикуре, о его исторической
значимости, а не о смысловой. Какова бы она не была, Эпикурейцы
утверждают, что не боятся. А вот Сократ, по версии Платона, умер,
рассуждая о смерти. Сейчас общий порог страха увеличился, так как наше
суждение опирается на науку.
Представь себе, мой хирург, человек с золотыми руками, к которому
я обратилась с вопросом, после того как он меня спас, почему я не умерла,
мне ответил, что просто ещё не пришло моё время. Сначала я была в
состоянии шока. Он думает, что мы запрограммированы умереть в
определённый час? Какой ответ может быть менее медицинским! Теперь я
знаю, какой это чудесный ответ. Не только из-за его смирения, не из-за того,
что я услышала слово «время», заранее запланированная встреча, а из-за
притяжательного прилагательного «ваше», «ваше время». Это было не моё
время, потому что это было ещё его время. Он и весь медицинский персонал
могли ещё что-то сделать для меня. Но придёт час, когда никто ничего не
сможет сделать. И тогда настанет моё время, полностью моё, только моё.
Ещё не пришёл мой час. В ожидании своего часа хирург регулярно проводит
эксперимент, когда же придёт предел его способностей, наблюдая время,
наступившее для других, которые остаются на его операционном столе. Кто
знает, когда придёт его час?
Человечество изобрело упражнения, чтобы тренироваться на идеях
смерти. Головы некоторых покоятся на письменном столе, другие спят в
могиле. Ты записываешь в свой дневник дату следующего дня, начиная с
Е.Б.Ж. Если буду жив. Если я живой. Ты никогда не умрешь, зная это
заранее. Напротив. Последние слова, которые ты набросал, были: «Вот мой
план. Сделай то, что должен… Всё это полезно другим и особенно мне». Это
было 3 ноября 1910 года. Шестого числа, ты приподнялся в своей постели и
закричал: «Убирайся, убирайся». Ты умер седьмого. В агонии ты продолжал
строить планы, чтобы, наконец, начать жизнь, которую ты хотел, как будто,
тебя больше нет, не знал, что ты был в преддверии смерти.
А между тем…
Всю свою жизнь ты думал о смерти. Мать мертва, тебе два года.
Отец мёртв, тебе 9 лет. Бабушка, тебе в то время 10, тётя опекунша, 13. Твои
братья Дмитрий и Никола, тебе 28 и 32. Ты теряешь четверых детей. Ты
воюешь на фронте в Севастополе. Снаряды разрывают тела у тебя под носом.
Ты побывал в тюрьмах, в московских трущобах во время московской
переписи населения 1882 года, в Самаре, подыхающей с голоду. Твой
дневник свидетельствует о многочисленных приступах тоски о смерти. Во
время известной ночи Арзамас, ты поверил, что она пришла в твою комнату,
белый, красный отчётливый ужас. Ты в этот момент так захвачен идеей о
- 53 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
самоубийстве, что ты отказываешься отдаться одной из своих страстей из-за
страха направить ружьё на себя. «Таким образом, - пишешь ты, - счастливый
человек, я должен спрятать верёвки так, чтобы не повеситься на перекладине
шкафов в моей комнате, где я оказываюсь в одиночестве каждый вечер».
Совсем маленькой, Лева, я боялась раздеваться. Нет, не по причине
самоубийства, такого и в мыслях у меня не было. А из-за слабости этого
раздетого тела. Я не хотела его видеть. Я спешила прикрыться простыней. Я
спешила впасть в сон. У меня не было никогда мужества, и у меня все ещё
его нет, заставлять себя вынашивать идею о смерти. Ты её считаешь вначале
всем, затем ничем. Вначале подтверждая абсурд существования, затем новое
рождение или скорее возвращение к Вселенной. Ты хотел бы быть
способным это желать. Ты пишешь о десятках мертвых: смерть девушки при
родах, смерть на войне, смерть старых королей, детей, крестьян, буржуа,
самоубийства, смерть деревьев, лошадей. Смерть Ивана Ильича Головина,
смерть господина Василия Андреевича Брехунова, твои два последних
произведения, где смерть это не только избавление, но и радость. «Вместо
смерти был свет». «И вдруг свершается радость». «И вновь он намеревается
призывать к тем, кто к нему уже обратился. «Я иду, я иду» кричит всё его
существо горячо и счастливо». Но когда ты умираешь? В своем дневнике за
1901 год ты написал: «Когда я буду умирающим, я хотел бы, чтобы меня
спросили, настаиваю ли я на понимании жизни, как я ее понял, что она - это
подход к Богу, увеличение любви. В случае, если у меня не было бы больше
сил говорить, и если это да, я закрою глаза, если нет, я их подниму». Если бы
я была Сашей, твоей дорогой дочерью, которая знала твой дневник наизусть,
как и каждый из тех, кто тебя окружал в Астапово, я сжала бы твою руку
влюблено, тревожно, шепча тебе: «Скажи, папа, скажи, ты чувствуешь как
растет любовь? Почему она этого не сделала? Почему никто вокруг не задал
вопроса тебе?» Несомненно, потому что задать его – означало открыто
сказать тебе: «Лева, ты на пороге к смерти». Они прекрасно видели, что ты
сопротивлялся, боролся, отказывался освободиться, войти в процесс ухода из
жизни. Ты тот, кто уже был в шкуре умирающего, сохранил мужество нас
заставить поверить в последние мысли – радость растет, теперь, когда
умирающий скользил в твоей коже, ты волнуешься, запинаешься, хрипишь.
Где находить радость, когда каждое дыхание дается с боем? Убирайся,
убирайся. О, моя любовь, кажется, что у тебя плачевная смерть. Вовсе не из
тех смелых, которые бережно обращаются со своими родственниками.
Болконский, умирая, просил прощения у дочери. Есть люди, которые
примиряются в последнее мгновение. А ты, ты даже не осведомился о своей
жене? Ты знал, что она там, потому что ты записал ее приезд в своем
- 54 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
блокноте, и ты не стремился к примирению. Прочь, прочь, и ты убираешься
прочь.
Не хотели знать, что он умер. Отказывались в это верить с
невероятной энергией. На вокзале в Астапово Иван Ильич не принес тебе
пользу. Почему пишут, Лева, Левочка, почему годами думали о смерти и
умираем как этот господин, которого я знала, который с удивительной
преданностью до конца заботился о своей маленькой девочке, затем за
женой, сраженной раком, которая знала все об этой болезни, и от которой он
страдал сам. Его знания целиком испарились в день, когда болезнь коснулась
его, настолько осведомленного о смерти.
Смерть для тебя всего лишь жалкий момент, а для нас она
замечательный эпизод для романа. В свои восемьдесят два года ты каждый
день испытываешь потребность уехать, исчезнуть, все оставить, не закончив
планы: жену, детей, учеников, известность. И уже давно думаешь об этом, не
решаясь уйти. Но в эту ночь, когда ты не можешь заснуть, ты слышишь, как
Соня в сотый раз роется в ящике твоего стола в поисках ценных записей,
которые она не хочет делить с Чертковым.
И вдруг… это было уже слишком! Мощный порыв превращает этот
план, который ты вынашиваешь уже тридцать лет, в окончательное решение.
Ты тихо встаешь, будишь своего врача Маковицкого хотя ты и презираешь
медицину, трудно найти человека, который так усилено заботится о своем
здоровье. Ты предупреждаешь младшую дочь, свою любимую дочь, и на
цыпочках покидаешь Ясную Поляну до наступления рассвета. Ты из тех, кто
ненавидит поезда, и все же отправляешься на вокзал с Маковицким. Ты,
кажется, не очень хорошо представляешь куда поехать. Сначала, Оптина
пустынь, затем Шамардинский монастырь, к твоей сестре Маше. Затем, ты
поворачиваешь обратно, чтобы ехать на юг, Дунай, Кавказ. Ты хочешь найти
избу, где тебя забудут, и где ты будешь жить, наконец, согласно своим
принципам: освободишься от лишних потребностей, будешь производить
только необходимое для себя, никакого насилия, никакого давления на
других.
Оставаясь верным себе, ты садишься в вагон третьего класса и
простужаешься. По дороге в Ростов сорокаградусный жар заставляет тебя
остановиться на маленькой станции Астапово. И неделю ты там еще
поживешь. Ты так желал забвения, а теперь весь мир знает, что ты там, на
грани смерти. Журналисты, черное духовенство, пытаются вернуть тебя себе,
твои дети, последователь Чертков, врачи и жена, твоя бедная жена,
приехавшая сразу же после телеграммы журналиста, взглянула на тебя лишь
через грязное стекло, за которым рука задернула занавеску, т.к. семья
решила, что встреча между вами была бы фатальна для тебя. Хотелось бы
- 55 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
скорее продлить тебе жизнь, чем тебя примирить, чемпиона доброты! Только
представь, что твой писательский гений смог бы из этого сделать. Это все
суматоха для задыхающегося старика, у которого нет слов. Никого, кто мог
бы проникнуть внутрь его, дать ему свой голос. Здание интриг, конфликтов,
боли, надежды вокруг единого опустошившегося центра. Глубокое
противоречие твоей жизни: противостоять смерти или принять ее, мы
никогда не узнаем, как ты его разрешил. Если бы было мерило правды, ты бы
оставил его себе.
Но то, что я знаю, что ты бросил Анну Каренину под колеса поезда,
что ее встреча с Вронским состоялась на московском вокзале в тот самый
момент, когда служащего раздавил вагон, что всю жизнь воображение Анны
преследовал образ человека, который долбил над ней железо, не замечая ее
присутствия. Я знаю, то, что невменяемый Позднышев, сумасшедший из
Крейцеровой сонаты, признается в преступлении в поезде. Монолог
проклятого, в ритме свистка локомотива, колес и осей, монолог
затерявшегося в дыму, в ночи, унесенный, куда, Лева? К какому вокзалу, в
каком направлении? Ты не указываешь это направление, чтобы мы о нем
сами догадались. То, что я знаю, что в письме Тургеневу ты пишешь, что
движущийся поезд то же, что бордель для любви, и мы знаем твою ненависть
к плоти. Итак, невероятно, ты умираешь на вокзале. На вокзале ты терпишь
неудачу. Ты не бросаешься под поезд как Анна, но ты бросаешься в поезд,
как отчаянную попытку к бегству, почти как самоубийство. Шум, дым, лязг
железа. Можно было бы сказать, что рука свыше заранее дала приказ твоему
воображению, чтобы привести его в соответствие с реальностью.
Знал ли ты, что умираешь? Это единственный ответ, который я могу
найти в вопросе, Лева, который ты дал в своих произведениях, как кадр твоих
последних минут жизни. И может быть, когда твои близкие считали, что ты
уже приближаешься к Богу, ты узнал, какое место должно было быть твоим,
только твоим, место вокруг которого ты уже столько вращался в своих
рассказах. Вокзал. В этот раз место было там, мистически, и именно оно тебя
поглощало.
Теперь ты понимаешь, почему я так боялась тебе писать? Ты для
меня близкий и личный пример связи между написанным и смертью. Потому
ли ты придал образу вокзала отрицательные значения, чтобы смерть пришла
за тобой туда, или потому что ты должен был умереть в том месте, которое
ты в своих рассказах сделал злым? Однако ты пытался изо всех сил убедить
себя в том, что смерть была добром. А когда я написала историю об этой
маленькой девочке, которой смертельный шум раскалывал голову, изменила
ли я ход своей жизни или события, разрыв аневризмы, назревал ли он уже,
- 56 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
настоящее, но бессознательное, но приобретенное скрытой работой и
одновременно интуитивной и тяжелой манерой письма.
Пусть публикация «Камикадзе» и разрыв аневризмы совпадают по
времени, это совпадение и спустя три года меня еще ужасает. Шестого мая я
встречалась с издателем, чтобы отдать ему окончательный вариант рукописи.
Моя аневризма разорвалась третьего. Паскаль замолчи. Нельзя говорить.
Я отсекаю второе решение, Лева. Смерть – в нас, полностью реальна,
с рождения, и каждый раз, когда я пишу, я вслепую, однако безошибочно,
рою дорогу, которая приближает меня к смерти. В настоящий момент у меня
есть только три, четыре образа, которые побуждают меня писать. Грохот
железа более сильный, а с другой стороны молчаливые лица, как маски.
А я, написав историю об этой маленькой девочке, чей предсмертный
крик сводит с ума, изменила ли я ход своей жизни или событий; разрыв
аневризмы, назревал ли он уже тогда, настоящий, но неосознаваемый,
вызванный тайным, интуитивным и одновременно трудным ремеслом
писательницы?
Публикация «Камикадзе» и мой разрыв аневризмы, произошедшие
практически одновременно, являются ли они простым совпадением, которое
даже три года спустя все еще приводит меня в ужас. Встреча с моим
издателем для передачи ему окончательной рукописи была запланирована на
шестое мая. Разрыв аневризмы произошел третьего. Паскаль замолчи.
Говорить запрещено.
Лева, у меня есть и другое объяснение всему этому.
Смерть преследует нас уже с самого рождения, и каждый раз когда я
пишу, я вслепую, но безошибочно расчищаю дорогу, которая приближает
меня к ней. На данный момент у меня есть только 3 или 4 образа,
заставляющих меня писать. Оглушительный звон меди и рядом молчаливые,
как маски, лица. Я не могу избавиться от этого. Они глубоко проникли в мое
воображение.
Однако, Лева, с тех пор как я вышла из больницы, у меня появилась
потребность в других образах, картинок жизни. Я их ищу. Я их ищу. Открой
мне глаза.
Прежде чем мое воображение очистится от старого, я должна тебе
поведать одну историю. История, от которой бежит мороз по коже, Лева,
история смерти, скрытая в «Камикадзе». Бывший летчик любезно согласился
отправить мою книгу господину Нагацука. Я знала этого человека по его
книге «Я был Камикадзе», которую я прочитала. По фотографиям, на
которых он был изображен, я представила себе Цурукава и даже его лицо. Но
я и не предполагала, что он настолько любил французский язык и культуру,
что прочитал мою книгу и прислал мне длинное письмо с комментариями.
- 57 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он имел привычку ежегодно приезжать во Францию в июне. Мы виделись 2
года подряд. Встречи были короткими, но этого было достаточно для того,
чтобы между нами завязалась дружба.
Несмотря на отсутствие руки и раненую ногу, из-за которой он был
вынужден ходить мелкими шажками, из-за тройного шунтирования, он был
удивительно живуч. Но он хотел умереть. Современный мир, или
американский, как он его называл, вызывал в нем отвращение. Его жена,
которая была моложе его, придерживалась этой же точки зрения.
Я увидела их однажды после того, как накануне вечером они сходили
в Опера-Бастий. Спектакль им очень не понравился. «Ради чего продолжать
жить? – сказала она мне, будучи пианисткой,- современные исполнители
слишком разочаровывают своей игрой».
Тогда им в голову пришел план самоубийства. Это должно было бы
произойти в Шамони, так как они любили Францию и предпочли бы умереть
в любимой ими стране.
Их бы увезли на машине далеко в горы. Они взобрались бы еще
выше, насколько
смогли; жена в последний раз помогла бы ему
передвигаться, и усевшись где – нибудь вместе, они стали бы ожидать
наступление холода. Врач уверил их, что для того, чтобы замерзнуть,
достаточно одной ночи и что эта смерть будет безболезненной.
В этом году я не получила никаких известий о господине Нагацука.
Из-за своего возраста и слабости он, должно быть, первым начал
замерзать.
И как можно только вообразить себе, что госпожа Нагацука не
пыталась согреть своего мужа в объятиях?
Вот так я представляю их себе: она, сидящая с прямой спиной на
краю тропинки и он, приникший к ее коленям, с больной несгибающейся
ногой и кулаком единственной руки у лица. Несомненно, его сердце не
выдержало первым. И на ее коленях покоилось его оледеневшее тело. И хотя
он умер раньше, она прижимала его к себе, как младенца, ожидая свой черед,
я знаю, я уверена, что их час был их часом, который они разделили и
прожили вместе. Восстановление разрушенной жизни: ужасная война,
неудавшаяся военная операция, жизнь калеки, когда каждый день не ты
одеваешь, а тебя одевают, раздевают, отрезают мясо и рыбу и при этом ты
слышишь, как ругают в твоей собственной стране твоих братьев по оружию,
пожертвовавших собой, и бессильно сжимаешь кулаки от горечи, терзающей
разум и душу. И она, грациозная , кокетливая. «Конечно же, я буду всегда и
везде сопровождать своего мужа, говорила она, улыбаясь, как если бы речь
шла о какой-то приятной прогулке. Женская загадка. Я часто их явственно
вижу обоих, сидящих над Шамони, окоченевших от холода и являющих
- 58 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
собой памятник ненависти мужчин и любви женщин. Звон меди и
колыбельная. Эта ужасная история, Лева, продолжает омрачать мое видение
мира. И речь идет не о том, что уже давно отложилось в моем воображении, а
о реальности, которая настигает меня, как пощечина или удар палкой, тотчас
после написания мной новой истории.
Помоги мне. Озари мои глаза светом. Ведь я еще не умерла.
Ночь. Дубль-Кёр стоит внизу на террасе. Попивая виски, смотрит на
луну. Он часто это делает, где бы мы ни были, и какой бы ни была погода.
Однажды спустя два месяца после моей выписки из больницы я проснулась
около трех часов ночи в домике, который мы сняли в Ло от того, что его не
было рядом.
Босая, я вышла в сад и долго смотрела на этого задумчивого,
неподвижного человека, пьющего виски и созерцающего луну. Он
представлял собой образ одиночества. О ком, о чем он думал? Я пришла и
тихо уселась к нему на колени. Кресло, обтянутое тканью, заскрипело.
Холодно, пойдем, пойдем спать. Он обнял меня рукой за плечи, но я видела,
что я ему мешала, что мыслями он был не со мной. Я побыла недолго.
Постельное белье в кровати было еще теплым. Я подумала, что он скоро
придет, но заснула раньше. Вот так. В двадцать лет я сокрушалась бы, как об
утрате нашей любви. Теперь же, я люблю этого человека, за то, что я узнаю о
нем, его неизведанную мне сторону. Я стараюсь в нем ее сохранить, сама
остаюсь поодаль и выжидаю момент, когда на удивление, по счастливой
случайности я пройду сквозь стену его тайн. Когда я приближусь так близко
к его дыханию, что потеряю своё.
Вторую половину дня я полола сорняки. Я фанатично склонилась над
землей, солнце обжигало затылок и предплечия, мои руки были ободраны.
Ты знаешь, я уже замечала у некоторых, впрочем, достаточно элегантных,
парижан влечение к ободранным рукам и сломанным ногтям. Теперь я
поняла, что они, как и я больны садоводством, помешанные, они работают
без перчаток, чтобы их руки были в земле.
Из-за тебя я собираю сорняки, Это ты умело работал серпом до
мозолей. Потому что в пятнадцать лет, лежа на берегу моря, ветреная и
переменчивая, я читала Войну и Мир. Две тысячи страниц без плеска, соли и
горизонта еще более пустого, чем сама пустота. Без этих отвратительных
безногих существ. Вечно плодородная твердая земля со своими коровами,
временами года, снегом и зеленью. Я не люблю море. В мире достаточно
ужаса чтобы испытывать вид этого огромного жидкого поглотитетеля, я уже
не говорю о том, чтобы на это отважиться. Ты ведь тоже не любишь море. Ты
любишь только Воронку, речушку рядом с твоим домом. Когда Анна
Каренина отправляется в Италию, Средиземное море будто не существует.
- 59 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Когда ты путешествуешь в Европу, ты восторгаешься в своем дневнике
швейцарскими пейзажами, но ни в Йер, ни в Марселе нет ни малейшего
восклицания о красоте горизонта. Не более чем в Гаспре, где ты слег с
пневмонией. Именно об этой природе я мечтала еще в несознательном
возрасте. Я мечтала о природе без моря, еще не читая твои книги. Я нашла ее
у тебя. Спасибо. Повзрослев, я отважилась прочесть Мельвиля, Конрада и
Гамсун. Они меня очаровали, но и убедили в моем страхе. Тайфуны, клубы
морозного дыма, различные опасности, безумие, жестокость, каждый новый
страх усугублял предыдущий.
Покупая этот дом посреди лугов, стад и сельскохозяйственных
машин, я убила двух зайцев одним ударом: я вычеркнула море из своей
жизни и приблизилась к тебе.
Это из-за тебя я приобрела этот дом. Чтобы быть похожей на тебя,
чтобы тебе нравиться. Терраса, на которой выпивает Дубль-Кёр, ее запахи
глицина и подслащенной жимолости, безумно приятные из-за тебя. Это из-за
тебя завирушка и соловей по ночам. Это из-за тебя плодовые деревья,
которые я посадила в марте, вишня, яблоня, слива. Это из-за тебя я сажаю,
сажаю. Я сажаю с тех пор, как мы приобрели этот дом. Дубль-Кёр верный
себе меня спрашивает: Зачем сажать? Мы будем мертвы до того, как сможем
присесть в тени их ветвей. Вы забываете, что мы все еще живы. Вот почему
я сажаю уже большие деревья, чтобы они росли быстрее. И глядя на вишню,
тянущуюся к небу, я представляю уже ее белоснежное и легкое цветение,
темно-красные плоды и пожирающих их птиц. Я представляю, как старею,
тогда, как дерево растет, я покрываюсь морщинами и дряхлею, тогда, как оно
демонстрирует свой зеленый убор. И старость меня уже не так пугает.
Чтобы быть похожей на тебя, чтобы тебе понравиться.
Я одержима тобой. Ты давишь на меня. Я ревную.
В Ясной ты посадил сотни берез, а не три фруктовых дерева. И ты не
видишь ничего смешного в том, чтобы высаживать уже старые деревья. У
меня есть сад, а у тебя тысячи гектар. У меня один ребенок, а у тебя их
тринадцать. Каждый день ты объезжал на лошади свои владения, а я катаюсь
на карусели, на лошадках. Твое произведение насчитывает десятки тысяч
страниц, а мое всего лишь пятьсот. Каждое мое слово дрожит как слабый
отблеск свечи, тогда как твои кажутся лучами прожектора. Твой размах, твоя
мощь меня уничтожают. Почему я не родилась русской боярыней? Почему я
без сил, без уверенности, без власти?
Если бы я была мужчиной, моя любовь, я бы умерла с досады, что я
не являюсь тобой. К великой радости, я женщина, это отродье, которое ты
ненавидел. У меня свои хитрости, своя стратегия, которая называется
завоевание. Нет, не для того чтобы тебя завоевать. Но чтобы, заставить тебя,
- 60 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
меня завоевать. Ничего сложного. Начать с того, чтобы познать все. Все
книги на моем столе твои. Твои романы, твоя переписка, твой дневник и
дневник твоей жены, о насколько ценна твоя помощь. Твои личные
фотографии, фотографии твоей семьи и Ясной. Биографии и эссе о тебе. Я не
знаю никого так хорошо, как тебя. В противоположность Дубль-Кёр, ты
открыт. Я открываю книги, и я смотрю в тебя. Ты мой, совсем мой. Видеть
твое тело патриарха. Твое тело некрасивое, грубое и старое. Следуя за своей
лошадью вдоль Воронки, сидя за столом, шумно есть кашу, шевеля твоими и
губами, собирая грибы в лесной чаще, и, самое волнительное, самое
волнительное для меня лежать рядом с Соней, мучаясь от желания заняться с
ней любовью, не сделать этого. В моем распоряжении масса сцен. Я
настолько увлечена тем, что я научилась их видеть, что мне даже не нужно
закрывать глаза. Затем, я отстраняюсь, чтобы уступить тебе место, чтобы ты
завоевал меня, как завоевывают людей в стране. Думать тобой, смотреть
твоими глазами. Я знаю, тебе бы никогда не понравилось. Это не потолстовски. Любой толстовец соблюдает правду пяти человеческих чувств,
которые он держит под собственным игом. Но видишь ли, ты нужен мне,
чтобы причалить к реальности.
Закончив прополку, я пошла прогуляться. Ты взял свою шапку и
палку и пошел со мной. Эту сцену я тоже знаю, это сцена внимания в мире.
Мы поднялись над деревней. Скошенное сено. Видны круглые мельничные
жернова, рассеянные по полям, жатый ячмень, почти зрелая пшеница,
которая больше не волнуется на ветру, как тогда, когда ты был жив, так как
ее урезали с целью рентабельности и удобства. Мы шли по лесу. Кусты
ежевики еще цветут и зонтички очень высоко. Хвойные уже потеряли свой
нежный зеленый цвет и поросль. Мы шли, мысль сжималась все крепче
вокруг главного: что у нас есть ноги, что у нас есть глаза. Свет смягчался. Я
была с тобой, живая, в одном из чудес света. Простое чудо. То, что отдалено
от человеческой комедии. Шаг, еще один шаг и мы стоим. Мы знаем, что мы
стоим.
К десяти часам вечера свет еле-еле исчез. Дубль-Кёр и я – мы
остались еще в саду, разговаривая. Я забыла про тебя до того, как не
вернулась к письму о тебе.
Темнеет. Эта летняя ночь. Окно открыто. Необычайная тишина, ты
отметил в своем дневнике, что слышно даже, как дышат лягушки.
Реальность. Реальность это ты. Никому из троих нет желания двигаться,
Дубль-Кёр – внизу на террасе, ты – в кресле-качалке, а я за столом. Я пишу
тебе тихо в спокойствии этой ночи и этого дома. Тишина между моими
словами, медлительность. Каждый день, каждую ночь я пишу тебе
понемногу, по мере моих сил. И так лето движется вперед. Я думаю о другой
- 61 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
твоей фразе, отмеченной мною, давным-давно, в тетради: «испражнившись
перед баней, ощутив приятный холодок в половом члене, земля кажется
такой большой и, кажется, в ней так мало мочи». И даже в записи, сделанной
наспех, ты – гений восприятия. Из всех прочитанных мною книг – одна
единственная фраза заставила меня сожалеть, что я не мужчина. Я не могу
испражняться стоя, моя любовь. Надо испражняться стоя, чтобы ощутить, как
велика земля, и как малы наши испражнения.
Тишина. Ни одного дуновения ветра. Густая тень холма. Поезда
далеко. Тишина. Что-то тихо кричит во мне. Ты слышишь? Я не знаю, как это
назвать. Дай ему имя.
Это очень глубоко. Это тяжело. Это не поднимается. И это не
ослабевает. Мне не удается заглушить это.
Так тихо, моя любовь. Дубль-Кёр так спокоен внизу на террасе.
Тихая земля дремлет.
Иван Ильич кричал от боли три дня. Целых три дня без слов, только
звук «А...», и даже через две закрытые двери это ужасало. Помнишь вицеконсула в Калуте, кричавшего как одержимый среди прокаженных на краю
Ганга. Они кричали под властью смерти и алкоголя. Но никто не знает, что
они говорили. Это были не слова. Больше не было слов. Я не шумлю. Часто я
улыбаюсь. Быть может, мы еще более больны, нежели наши персонажи?
Случается, что кто-то меня спасает, несомненно. Он дарит мне подарок.
Вчера, например, маленькая книга Альберта Джакарта для детей. В другой
раз я смотрю репродукцию “Блудный сын”. И как будто бы сам Дюрер
положил руку на мое плечо.
Мне, вдруг, стало трудно тебе писать.
Ч. тоже улыбался. При малейшей возможности. Искренне и
спонтанно.
Как можно забыть эту улыбку, Лёва? Он так весело участвовал зимой
в нашей студии. Без усердия, конечно, ведь молодёжь и под угрозой суда не
заставишь быть прилежной. Но когда он приходил, он бросался с жадностью
(другого слова не могу подобрать) на чистый лист с жадностью, которой я
могу лишь позавидовать. В последний день я пригласила свою подругу
актрису, чтобы она прочитала публике написанное. Ч. не пришёл. Обыск у
него в 6 утра, легавые его арестовали. Следственный изолятор. Ему нет ещё и
18-ти. Пока я тебе здесь пишу – он во Флёри. Там и лягушек нет, которые
дышат в тишине. Люди под транквилизаторами и постоянная бессонница,
воспоминания, которые сводят с ума от ненависти и сожаления, слова,
крутящиеся в голове.
Лёва, никогда не написанные слова. Насилие в мастерской не
описывается. Страдание, тем более не описывается. Молчи о страдании и
- 62 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
никому не рассказывай. Они не хотят его замечать. Оно не интересует их.
Они предпочитают придумать мир, где спокойно живётся с великолепными
легавыми, поборниками справедливости. Инстинкт выживания. Сразу же они
начинают рассказывать : «Как-то раз, очень давно…». Каждый раз, когда я
слышу «Как-то раз, очень давно», Лёва, моё сердце сжимается. Они
употребляют литературное прошедшее время таким надуманным образом, но
они уверены в своей интуиции, когда выбирают время без возможной
актуализации действия.
Тебе же знакомы эти ненаписанные слова. Они существуют. Они
тяготят. Скрытые. В них. В нас. Тихой ночью. Слова, от которых невозможно
оторваться, слова безобразные, прилипшие к лицу. Часто, Лёва, мне кажется,
что мне остались только эти слова, которые убили других. Они их
растерзали. Я смотрю на белый лист. Я черчу знаки, и, будто бы, он так и
остается пустым. Их больше нет. Я не знаю детских сказок, которые Ч. и его
товарищи всегда знали в совершенстве, потому что в 18 лет они хотят еще
оставаться детьми. Но скоро они тоже это утратят. Они последуют за мной в
пожирающую тень, они – мои братья и сёстры. Вот почему я могу работать с
ними.
Тишина. Ночь прекрасна. Дубль-Кёр. Твоя тихо покачивающаяся
тень. Я хотела бы, чтобы эти слова оставались всегда. Я хотела бы всегда
уметь писать эти слова.
А Ч. взял винтовку с полным магазином и прицелился. Из-за 300
франков. Мгновение он целился в пожирающую тень. К счастью, не
выстрелил.
А я их сестра, которой повезло.
Я встретила тебя, Лёва. Ты меня восхитил. Не забывай это. Это
ценно, восхищение – редкая удача. Живут по-другому, если однажды были
изумлены. Хотят жить. Хотят писать. Я так же встретила Дюрас. Она мне
открыла дорогу. Она вырвала у тишины слова для меня. Она заставила меня
их написать, будто они были всегда написаны, будто они уже написаны. Это
оружие. Вы так далеки друг от друга. Нельзя вообразить двух более
непохожих писателей. Как отец и мать. Никогда не похожие друг на друга.
И всё-таки есть слова, которые убьют меня, если их не зарыть. Я это
знаю. Слова, от которых меня воротит, и никто не может мне оказать ни
малейшей помощи, даже Дюрас, пока я читаю, потрясённая, об открытом
сексе, телах, агрессии, и задаю себе вопрос: кто позволяет такую крайность?
Что означает такая свобода? Где же взять такой билетик, чтобы найти гденибудь доказательство, чтобы оправдать столько жестокости?
Тишина. Ночь прекрасна. Что-то тихонько кричит во мне. Ты же
слышишь, скажи, слышишь?
- 63 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я хотела бы, чтобы Дубль-Кёр пришёл сейчас.
Вот уже много дней, Лёва, как я выбрасываю всё что пытаюсь тебе
писать. Я поставила перед собой твоё фото, которое Дубль-Кёр прислал мне,
«прежде чем мы ступим на землю», и я смотрю на тебя часы напролёт. Я
слышу шаг твоей лошади, звенящий в воздухе. Ты поворачиваешься,
поворачиваешься, но, мне кажется, что не видишь меня. Ты думал, меня так
просто поймать? Я хотела поговорить с тобой о старой лошади и об
отшельнике – Холстомере, пегом мерине, и об отце Сергие. Я хотела с их
помощью проанализировать идею холощения. Я наткнулась на множество
сведений в компьютере. Меня интересовало, как именно тебе удалось
придать форму этому ненаписанному слову. Но, увы, за 3 дни дня я только
раздавила своими большими сабо два твоих красивейших рассказа. Чем
больше я продвигалась, тем больше это слово прояснялось для меня, тогда
как твой внутренний мир сгущался и мерк. Эта сила в тебе, которая
подталкивает тебя отвергнуть твой многоликий гений, отвергнуть женское
тело, отвергнуть науку и прогресс, отвергнуть твою усадьбу, который тебя
толкает в ничто, тебя, у которого всего столько и это ничто открывает тебя
Богу, испытала ли я от этого сексуальный импульс? Извини меня. Я
выбросила всё в корзину, и я обещаю, что я выкину ее в мусор.
Будто можно было свести ненаписанное слово к научному термину.
В то время как любое твоё произведение, может быть незаконченным.
Я почти опустошила также корзину твоих семейных историй. Я тебе
признаюсь, что при первом прочтении твоего дневника, я искала в первую
очередь их. Я смаковала ваши ссоры (у меня свои маленькие слабости). Я
заполучила из твоего женоненавистничества. Извини, я сохранила фразу,
которая меня очень рассмешила: «Если бы Христос явился и отдал бы
Евангилие в печать, то дамы постарались бы получить автографы, и это было
бы всё». Как же ты нас ненавидишь, Лёва! Можно сказать, что-то стоит за
такой ненавистью. Ты заметил, что в «Холстомере», как и в «Отце Сергие», и
тот, и другой, напрасно лишились половых органов, - а соблазняют они
ничуть не меньше: молодые кобылки слушают, разинув рот, а
искусительница принимает веру! Ты выкрутился, чтобы нас удержать. А
Иван Ильич, вспомни, кого он призывает перед смертью, кого бы он хотел
видеть для утешения? Свою мать. Мать, которую ты потерял, прежде чем
смог произнести слово «мама». Тссс, я обещала снять мои огромные сабо.
То что я берегу, то, почему я хотела бы, чтоб ты вернулся и сел
передо мной, так это Ржанов дом. Я чувствую его поддержку. После
проведенного тобой исследования по случаю переписи населения 1882 года и
опроса московских нищих и обездоленных, которые там жили, кому ты хоть
как-нибудь помог, написав «Так что же нам делать?»
- 64 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
После того как ты отвез туда свою анкету по случаю переписи
населения 1882 года и, поговорив там с московскими нищими и бездомными,
ты написал: «Что делать?». Твои выводы: больше никакой
благотворительности, никаких филантропических затей, ничего, что может
облегчить и сделать выносимым существование в Ржановом доме. Нужно
уничтожить то, чем там занимаются. Конечно. Мы все знаем, что ты прав. Но
ты же все-таки был там, среди них, крестьянский боярин. И ты ездил по
тюрьмам, в Тульскую, Крапивенскую, и в своем дневнике, страница за
страницей, ты, не отрываясь, составлял список тех, кто приходил к тебе за
помощью в Ясную поляну. Жером Бош был бы там, как дома. А я? Почему я
мучаюсь с H. и женщинами из Л. тюрьмы. Почему просвещенная мещанка,
которая слушает вздыхающих лягушек, испытывает необходимость идти к
нищете, к насилию, и прилепить себе на лоб табличку «дамы милосердия»,
что, как и ты, она ненавидит. У меня нет ответа, и мне нужен ты. Ты
преследуешь меня, давишь на меня, и я не знаю, кем бы я была без тебя.
Возможно, марионеткой, как и ты. Марионеткой, которая ходит за тобой. Но
ты меня оправдываешь, ты меня прощаешь. Мы - две марионетки. Так давай
же, Лева, нам нужно смириться с этой ролью.
Вчера вечером, мы рассуждали с Дубль-Кёр. за столом с телячьей
грудинкой в сметане об идеализме. Я ему объясняла, что ты настоящий
идеалист. «Не думаете ли вы, что и я – идеалист?», спросила я его. Ведь
иногда я говорю себе, что в этом могла бы крыться причина моей
общественной борьбы. «Да нет, конечно!», он мне отвечал, развивая свои
мысли, «я ненавижу идеалистов, однако вас я люблю, так что вы не
идеалист». Я усмехнулась, но не доверила ему ту мысль, которая пришла мне
в голову: не нужна ли, чтобы готовить каждый день и стараться делать это
хорошо, существенная доза идеализма. Возможно, нужно больше идеализма,
чтобы сделать из готовки что-то вроде занятия любовью, чем для того, чтобы
верить в пользу от тех мастерских, которыми я управляю. Однако, мой ответ
ему понравился. Я почувствовала, что внесла долю таинственности в
разговор, на что, несомненно, не способен идеалист. Закончив свои
размышления, я готовлю телячью грудинку в сметане, потому что Дубль-Кёр
любит телячью грудинку в сметане, а я люблю доставлять ему удовольствие.
В любом случае идеализмом ничего не приготовишь, отсюда и результат.
Склонившись, Лева, я напрасно копаюсь в себе, я не нахожу ни
одной мысли, на которую могу положиться. Я постоянно вижу страх,
притаившийся в углу и противостоящее ему, спрятавшееся, неискоренимое
желание доставлять удовольствие, которое порой оказывается сильнее моего
страха.
- 65 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Слабый духом, ты позволил обмануть себя, но, повидав в этой жизни
многое, я решила не лгать тебе. И это не простое желание, а жизненная
необходимость, обязательная, прежде всего для моей сохранности. Некое
добровольное душевное движение к H., к прохожему, к соседке, Дубль-Кёр.
Я занимаюсь мастерскими для H. и его друзей потому, что мне необходимо
доставить им удовольствие. Я еду в Л. тюрьму, потому что мне необходимо
доставить удовольствие женщинам, которые там сидят. И больше ничего. И я
даже не уверена, что я им там нужна. Это вовсе не так просто, брать на себя
такую ответственность. Это ослабляет меня. Ничего не поделаешь. Мне же
нужно, чтобы углы не ранили меня больше. Иначе, я страдаю. Прибавилась
бы к этому желанию еще и общественная сознательность… может - быть,
возможно, это придет потом.
Ты видишь, что я дорожила тем, что могла развивать мысли вокруг
этого чувства? Но в нем всегда есть место для тревоги, чтобы мы знали, что
наши пожелания, как бы, не касаются того, кто нами управляет. Чтобы мы
жили в собственном умственном убожестве, осознавая, что ни рассудок, ни
культура, не защищают нас от нас самих. Ты попробовал сам ценою крайних
сокращений и неприемлемой радикализациии. Это было, как будто бы ты
написал безумие. Не делайте зла боли, боритесь, пока она не пройдет. Но
идея, что достаточно не причинять зла боли, чтобы она прошла, не та идея, на
которую я могу положиться. Я уверена, что и ты в это больше не веришь.
Злость, (как бы не жестокость), горячность, с которыми ты сражаешься с ней
в своих статьях, мне это доказывают. И тоном надеешься скрыть слабые
места. Что касается тебя, Лева, то это не для теорий об отказе от
насильственных методов, не для того, чтобы продемонстрировать свое
отрицание развития культуры, все это потому, что ты был там, в Ржановом
доме. Марионетка с тобой, моя любовь, но не твоя последовательница.
Дубль-Кёр прав, я не идеалист.
Дубль-Кёр улыбался, развивая свои умозаключения. Дубль-Кёр
чертовски привлекателен, когда улыбается. Его лицо преображается. Но он
улыбается не часто. Он повсюду таскает с собой свою печаль, которую могут
подсластить только телячья грудинка и тропическое небо. Он не очень- то
переживает из-за канцелярий, словно это слишком тяжело для него
интересоваться чем-либо еще. Я не знаю, поймешь ли ты меня, Лева, но знай,
что мне было очень тяжело осознать, что даже рядом с человеком, которого
любят, который любит вас, счастье не распространяется, как заразная
болезнь. А это хуже. Хуже чем видеть одного из счастливцев, который
умножает страдания несчастных. Мне же, за последние три года, было
помиловано много причин для радости.
- 66 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Премия Сальпетриера, Гонкуровская, этот дом, который я получила с
таким трудом, я даже не говорю о том, что Дубль-Кёр решил сделать мне
предложение, а моей дочери двадцать лет и она прекрасна как солнце. Так с
кем же, если не с увядшим стариком, как ты, Лева, мне поделиться своей
радостью, которая звучит как оскорбление по отношению ко всему, что
происходит вокруг, к человеку, которого я люблю, к тем, кого я встречаю по
долгу своей работы. Разделяют свои страдания, радостью же нельзя
поделиться. Она остается на ваших руках. И только вы вынашиваете ее. Я не
могу сделать счастливым Дубль-Кёр Мои возможности ограничены телячьей
грудинкой. Я не могу сделать так, чтобы H. снова не принялся за разбой.
Дубль-Кёр хотел бы иметь хижину где-нибудь на острове в Тихом
океане. Там тепло, и можно спокойно умереть безо всяких лекарств. Ты
думаешь я должна его отпустить или поехать с ним? Он мечтает умереть
смертью Жака Бреля. Когда я вижу, что он открывает атлас и ищет тот остров
среди прочих в Полинезии, я не могу не представить то, как я сижу рядом с
маленьким домиком, и смотрю, как солнце утопает в воде. Сгорбатившись, со
стаканом отвратительной настойки, я вижу, на его лице тоску и бесконечное
одиночество. Ты скажешь, что я могла бы представить все совсем подругому: таитянка до колен, с тиарой из цветов на голове. Конечно, иногда
мужчины готовят сюрпризы, но это не в его духе, к тому, же и я не иду этому
на пользу.
Я – чужая, Лева. Радость нельзя поделить на части. Возможно
именно поэтому, о ней так трудно писать, и она так редко встречается в
книгах. В то время, как настоящие страдания переполняют их.
А., которая никогда не сидела в тюрьме и улыбалась каждый раз,
когда приходила встретиться со мной, сказала мне, подшивая на машинке
пару занавесок для нашего дома: «Мой отец выдал меня замуж, когда мне
было одиннадцать. У меня еще не началась менструация. В тринадцать лет я
родила мальчика. В восемь месяцев он умер от кори, я не знала, что это была
корь. Я вышла из ванной, и чтобы освежить ребенка, который был весь
красный и горячий, искупала его. Он начал раздуваться. Я, как сумасшедшая,
побежала с малышом в больницу, мне сказали, что его больше нет. В
пятнадцать лет я родила мальчика. Мой муж умер, когда я была беременна. Я
оставила ребенка на попечение своей матери, а сама начала работать
прислугой в доме. Мне давали немного денег и старую одежду, которую я
продавала. Затем я оставила своего сына и отправилась во Францию. Когда я
вернулась летом, он был груб со мной. Он думал, что я бросила его, что я
развлекалась. После того, как он сдал выпускные экзамены в средней школе,
я привезла его учиться сюда. Когда он увидел, как я живу: встаю в пять утра,
ухожу на завод, увидел дом, увидел, что мне некогда даже присесть, он
- 67 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
заплакал. Это так ты жила все эти годы, мама?» Когда я вижу А., мне хочется
обнять ее.
Я чужая, Лёва, держу три грамма нежности в ладонях.
Вспоминаешь ли ты молодость, мой Лева?
Это правда, ты не был особенно способен на нежность.
Я искала упоминания о ней пару раз, и, к моему большому сюрпризу,
я нашла мало сцен настоящей нежности в твоих произведениях. Чрезмерные
юношеские ожидания, разочарования, так ты строишь теплые отношения
между нами. Для остальных – страсть, мучения и смерть. Однако, ты ее знал,
даже, хотя ты поспешил со своей женитьбой, как - будто, чтобы остановить
эту большую волну любовных переживаний, которая тебя потрясала. Думаю,
она тебя пугала, так же, как музыка пугала тебя силой чувств, возникающих в
тебе.
Вспоминаешь ли ты то, что написал о Соне: «Люблю я, когда она
сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она
скажет: Лёвочка,— и остановится,— отчего трубы в камине проведены
прямо, или лошади не умирают долго?» Я люблю, Лёва, люблю, что ты
любишь эти вопросы, такие очаровательные и неуместные, на которые,
конечно же, ты отвечал самым серьезным в мире тоном перед тем, как
вечером записать их в свой дневник.
Ах, любовь моя, я чувствую, что ты улыбаешься, я вижу, что ты
улыбаешься.
Ты остановился, ты здесь. Ты смотришь на меня. Ты качаешь
головой. Вот и еще одна радость: я знаю, что завтра я не выброшу то, что
написала.
Лето прошло, Лёва. Уже пятнадцатое августа. Это первое лето в
нашем доме. Это первое лето моей жизни. Закончена жатва. Сожжена
солома. Уже два дня нельзя оставаться на террасе по вечерам. Уже можно
чувствовать, что наступает время домов, время каминов. Ты носишь меня в
себе. Каждый день просьба, сомнение, рука, протянутая к тебе, иногда
восклицание, найденное на ладони, прямо как в «Хозяине и работнике», это
размышление Никиты о приближении смерти: «Жаль бросать обжитое,
привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо». И внезапно
мне кажется, что есть смысл в терпимости, почти легкости отношения к
человеческой смерти: ко всему привыкаешь.
Утром две медсестры пришли меня поднять. Я не ступала ногой на
землю в течение трех недель. Сначала я села на краешек кровати, свесив мои
исхудавшие, уменьшившиеся ноги в пустоту. Одну ногу на пол. Другую. Я
вновь, не думая об этом, открыла для себя завершенное движение:
вертикальное положение. Все кости складываются, создавая чудо равновесия.
- 68 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Медсестры поддерживали меня под руки. Идем? Слабость. Головокружение.
Хладнокровие. Заново? Стоя. Поза победы. Я прихожу в движение, мое
туловище – прямое и негнущееся, как у робота. Нога. Другая нога. Еще три
шага до умывальника. Я хватаюсь за него и вижу в зеркале свое лицо,
которое не видела с тех пор, как оказалась здесь. На правом глазу у меня
большая гематома. Бровь больше не поднимается. Вокруг головы повязка, изпод которой выбиваются грязные волосы. Настоящий убогий Христос.
Санитарки раздевают меня, сажают на стул, покрытый салфеткой. Одна из
них остается со мной, чтобы помочь умыться. Я в первый раз чищу зубы. Я
чувствую запах моего мыла. И с запахом моего мыла - как - будто
закрываются скобки. Это возвращение к реальности. Уже.
На ногах. Снова на ногах. У кого есть время остановиться и
почувствовать красоту этой позы, смысл которой приобрел за миллионы лет
смесь силы и хрупкости? Ноги – как две подставки, и на крошечную шею
мягко посажена голова, как будто тело служит опорой для того, чтобы
показать остальным ее значимость. Было время, когда я мечтала, чтобы у
меня не было ног. Санитарка отпустила меня. Вот, я иду! Не так легко, не так
грациозно, но так же гордо, как Наташа, представшая на своем первом балу.
Я часто думаю о Наташе: о пении и о танце Наташи, о ее голосе,
поднимающемся над фортепьяно, о ее сверкающей фигуре, кружащейся, как
это делали цыгане на рождественском вечере, у ее дяди. О Наташе, которая
очаровывает всех, кто оказывается с ней рядом, и которая хотела бы иметь
возможность любить сразу весь мир. О Наташе, которая дрожит от желания
при свете луны в Отрадном, которая хохочет, когда ее отец танцует, которая
сворачивается в клубочек на материнской кровати, которая намеревается
быть похищенной одним мужчиной, в то время, как ждет этого от другого, о
Наташе, блистающей, пока она девственна, нетронута. И потускневшей после
замужества.
Больница меня сделала девственной, Лёва, даже лишенной
невинности, замужней, разведенной, матерью, которую издают,
опубликовывают, расхваливают или высмеивают как это было в случае с
публикацией моего второго романа, «Груда металла», то, от чего я чересчур
страдала, не имея еще как ты мудрости, не читая никогда критической статьи.
Во мне появилась необходимость невинности и в борьбе. И это та цена,
которую платят за свою жизнь. И это обязательство, я назвала: синдром
Наташа.
Это во мне, как встроенное в мою голову, красивой формы зажим,
маленький алмаз Наташи.
На другой день, когда пришел хирург, образцы «Камикадзе» были
расположены вокруг меня на моей постели, и я перечитывала некоторые
- 69 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
предложения корректора. Внимание, сказал он мне, не прилагая много
усилий. О, Лёва, сказать, что я, чуть, не умерла до публикации книги! Есть
моменты, которые заставляют меня смеяться и смеяться, и ты не можешь
знать то, что я над этим смеюсь совсем одна! Ты чудесно написала бы эту
сцену для нее, для Наташи, ты, кто любил заставлять умирать своих
персонажей много раз. Я еще не выздоровела, мне до сих пор трудно
поверить в мою болезнь, в цену о том, что смерть и жизнь так тесно
переплетены между собой. И иногда, я достаю из моего портфеля наиболее
восхитительное письмо, которое я получила после 12 ноября: то, от доктора
Файо, моего хирурга. И я его покрываю поцелуями.
Я живая.
Однажды я услышала, как кто-то сказал: «Я умру живым». И это
именно так, я умру живая.
Как узнать, где важное, где направление, та ось, на которой держится
наша жизнь? Возможен тот факт, схватиться чего бы ни стоило за слово,
которое оспаривается. Возможно, это также важно, как тщательно вырезать
аневризм на конце сонной артерии, подводящей кровь от сердца к голове.
Возможно, что моя жизнь держится в истерзанной душе, мучаемая ДубльКёр. И что, если я оступлюсь на слове, если я забуду нашу любовь или если
он ее забудет, я пойду прямо к смерти, и ни один доктор меня не догонит.
И ты, Лёва, мой Лёвочка, что играло роль в твоей жизни, в твоей
огромной жизни? Ты хотел быть Человеком с большой буквы. Нет никакого
интереса, никакого значения для тебя в конкретных реалиях, в твоих случаях
из жизни: в твоих произведениях, в твоей славе, женщине, действиях. Ты
хотел быть человеком, который придает смысл жизни раз и навсегда, тот, кто
находит и передает, как и зачем жить. Равный Христу, равный Будде. Чтобы
убрать зло, ты изобрел добро. В твоих глазах твой смысл жизни, борющийся
до конца. В конце концов, кто может сказать, что ты ошибся? Пока мы не
протянем правую щеку, после того, как нам ударили левую, мы этого не
докажем из-за отсутствия доказательств.
Твоя роль в мире... Мало сказать, что она была трагичной. Ты
поделился с Ганди идеей сопротивление злу насилия, и раздел Индии от
имени твоих принципов дал повод массовым убийствам среди наиболее
ужасных, о которых бы человечество узнало. Анархист, у тебя было ясное
видение того, что собиралось позволить существование Гулагов и
концентрационных лагерей, и Ленин сослался на тебя, чтобы установить
наиболее государственные из правительств.
Ты пытался превращать мир в общность мирных людей и тебе надо
ограничиться фондом Толстого, который приходит на помощь эмигрантом,
где-то в Америке.
- 70 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Как могила должна быть с тобой жестока, бедный Лёва!
Ты хотел сжечь «Война и мир» и «Анна Каренина», но миллионы
людей от Китая до Америки продолжают читать, и никто не знает больше,
чем ты написал.
Что такое искусство? Что мы должны делать? Или Царство Божье
внутри нас.
И даже я, кто тебя боготворил, и я добавляю ложное значение в
концерне мира: я бросаюсь в земельную собственность из-за тебя, тебя, кто
думал, кто считает, что универсальная миссия России должна была
познакомить мир с идеей общества без собственности на землю. Я тебя
предаю, моя любовь. Я ничего не могу поделать. Я разгадываю темную, но
мощную связь между моей болезнью, деньгами «Камикадзе» и этим домом.
Дом, это - я, это - мое восстановленное тело и это знак моего вступления в
этот мир, а не в другой. Я слишком долго жил в архитектуре дыма.
Однако, Лёва, шторы, которые я туда положила, сшила A., мне пока
не поставили мой диагноз рак печени. И я не уверена так в том, что твоих
надежд не оправдали. Потому что я здесь не испытываю ностальгии по раю.
Я слышу птиц и кур, трактор, который возвращается и адские мопеды
молодых людей. Я соглашаюсь, я говорю да. Нет необходимости в морфии. Я
смотрю как увековечиваются земля с ее домами и ее людьми, которые не
идут больше ни пешком и ни верхом. Я смотрю как восходит солнце каждое
утро и, ты знаешь, я думаю о тебе. Я еще думаю о тебе. На всех этих
страницах, где ты смог оставить ослепляющее впечатление живущего в
центре слов. Не забывай, что ты меня восхитил,
Лёва. Так мало писателей, и поэтов, без сомнения, знали, как
представить человека, как положительного героя, создать ощущение полноты
и исключительности его образа.
Это твой подарок. Твой истинный дар. Нет, ты не ошибаешься. Я
сама хотела бы научиться дарить подарки.
Таким я вижу тебя сегодня: в Ясной, под сенью деревьев на опушке
«Старого Заказа», там, где ты хотел найти последнее пристанище. Ты
останешься совсем один, окруженный лишь деревьями, некуда идти, когда
тебя, как и твой дом-музей покидают посетители. Перед тобой проносятся
зверства, что ознаменовали двадцатый век, и ты страдаешь оттого, что не
можешь подняться, чтобы вновь призывать души к восстанию. И, ты ищешь,
ты прислушиваешься к словам, сокрытым тенью высоких деревьев, может
быть слышно хотя бы что-то, то, как развивается любовь, кто проповедует и
что. Тебе отвечают раскаты орудий, да звон монет. Ты это предрек: мы
довольствовались, что усовершенствовали, то, что ты называл
противоядиями: Красный Крест, общественные организации и социальные
- 71 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
выплаты. Также дела обстоят и с любовью. Но, Наташа, скажи мне, ты
слышишь Наташу?
Она не шумит, но, однако ж, она там. Танцует как маленький эльф на
пустынных аллеях Ясной Поляны. Она не знает, что я могу ее видеть. Одна, и
ей все равно. Если никто не взглянет на нее, она будет танцевать, танцевать
для себя одной, до конца времен. Мне хотелось бы, чтобы она разбудила
луну над твоей могилой и прошептала: «Вы только поглядите, как ты
можешь спать! Посмотри же, как красиво. Принимайтесь за работу,
папенька!» Потом в один прыжок, она преодолела бы равнины и горы и
присела рядом с моим окном, она, та, что мечтала взлететь с балкона в
Отрадном, сказала бы: «Пишите, душенька, не забывайте о терпении,
работайте, и сможете поймать стрелу, той живой сути, что пронизывает вас.
Вы облечете ее в слова».
В прошлом году Дубль-Кёр и я, были на Мадагаскаре. В Анцирабе
гид отвел нас в лавку сувениров, где продавцы, чтобы заворачивать наши
покупки, использовали груду старых журналов, отпечатанных в эпоху, когда
Рацирака был коммунистом. Среди них был ежемесячник, изданный в
Москве под названием «Культура и жизнь». Я пролистала его, и мне удалось
уговорить продавца, чтобы он мне дал номер, который вызвал у меня крики
радости, он был посвящен тебе. Со стороны продавцов, это было настоящим
подарком: на Мадагаскаре во всем испытывают недостаток. Вечером, в отеле
Термы, пережитке колониальной архитектуры, перестроенном изнутри в
чисто сталинском стиле, я погрузилась в чтение. Я находила фотографии
группы молодых малагасийцев во время паломничества в Ясную Поляну,
твоей столовой, кабинета, могилы. Очень сдержанной, без креста, надписи,
надгробного камня, холмик из земли покрытый опавшими листьями. Я
прочитала в журнале длинную статью о мнении Ленина на твой счет. Он
рассуждает о тебе, следуя канонам полемической критики, как о «гениальном
романисте, беспощадно критикует капиталистическую эксплуатацию,
разоблачает правительственные насилия, комедию суда и государственного
управления, вскрывает всю глубину противоречий между ростом богатства и
завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих
масс», с другой стороны, называет «землевладельцем, играющим на
публику», «истасканным, истеричным хлюпиком, называемым русским
интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «я скверный, я
гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не
кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками» (Конечно, для
малагасийцев, у которых кроме риса ничего нет, такая ситуация должна
показаться печальной!) Статья меня огорчила, и я, безо всяких вопросов,
стала бы на твою защиту от таких вещей, напечатанных тридцать лет назад,
- 72 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и, прочтенных в странах, верных коммунизму, в 1978 году. Что теперь от
всего этого осталось? Какое эхо в стране бедных среди бедняков? В ней
французская
колонизация
успела
смениться
советской,
теперь
Международным валютным фондом, который ввел страну в глобализацию по
низменному пути, по пути торговли. Так, остается только Международный
валютный фонд и торговля. Набор из шести салфеток под приборы
выторгованных за несколько франков на рынке Тананариве, найденных по
цене сорок франков за штуку или двести сорок за весь комплект в лавке на
Монмартре. Конечно же есть транспорт! Ты говорил еще тогда, что при
производстве ситца, почасовая оплата рабочих была меньше, чем то, что
получает лошадь за свою работу. Это и теперь верно, как видишь.
Я раздумывала об этом, свернувшись под своим одеялом, так как в
Анцирабе очень холодно, Дубль-Кёр, мог констатировать, что в тропиках не
всегда тепло. Я хотела расплакаться: что от тебя осталось, что же осталось от
тебя, любовь моя? Подарочная бумага, бумага, в которую заворачивают
покупки для туристов, граненые камни, циркон и сапфир, предметы роскоши,
к которым ты питал отвращение. От тебя остается только бумага для мусора.
И потом, я вспоминаю небольшую сценку из романа «Война и мир».
В Отрадном, Наташа страдающая, оттого, что не знает, куда деваться в
отсутствие князя Андрея, ходит вверх и вниз по лестнице, отчеканивая при
каждом шаге слово: «Мадагаскар, Мадагаскар!», как будто бы он было
волшебным, способным избавить ее от мучений, место, где можно забыться,
начать все сначала. Нигде в журнале не был упомянут, тот отрывок из романа
«Война и мир». И тем не менее, я представляю, как эта деталь понравилась
малагасийцам. Такова особенность мировоззрения.
О, Лёва, нет места, где можно начать все сначала. Ветер умчит
частички тебя, как и мое письмо. Мы будем разбросаны, разлучены.
Останется только этот момент, мгновение на земле, в котором я тебя узнала,
миг, данный мне свыше, когда в моей голове, рядом с небольшим числом
слов и злоб, которые мне удалось извлечь, ютились бессильное желание
сделать приятное и одиночество моей радости.
И, наконец, три или четыре улыбки безумного очарования.
Прими мое письмо…
- 73 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Социо-культурный комментарий
Альберт Джакар – французский ученый и эссеист.
Альбрехт Дюрер – немецкий живописец и график, один из величайших
мастеров западноевропейского искусства Ренессанса.
Ангиоспазм – периодически наступающие спазмы мелких артерий, что
вызывает уменьшение кровоснабжения органа (ткани). А. наблюдается при
гипертонической болезни, лежит в основе мигрени, стенокардии и др.; А.
может быть причиной инсульта, инфаркта миокарда.
Анна Каренина – главная героиня произведения Л.Н. Толстого «Анна
Каренина». Знаменитый роман Льва Толстого, над которым он работал с
1873 по 1877 годы. Роман о незаконной и трагичной любви замужней дамы
Анны Карениной к блестящему офицеру Вронскому на фоне любви и
счастливой семейной жизни Константина Лёвина и Кити Щербацкой.
Масштабная картина нравов и быта дворянской среды Петербурга и Москвы
второй половины XIX века, сочетающая философские размышления
авторского alter ego Лёвина с передовыми в русской литературе
психологическими зарисовками, а также сценами из жизни крестьян.
Аневризм (аневризма) (греч. Aneurysma- расширение) – (мед.)болезненное
расширение кровеносных сосудов.
Антихрист (против Христа) — фигура из Библейской апокалиптики,
особенно нечестивый человек, который перед вторым пришествием Иисуса
Христа на землю будет противодействовать Христу и стараться истребить
христианство, но вместо того сам погибнет ужасным образом.
Астапово – узловая железнодорожная станция в Липецкой области в посёлке
Лев Толстой.
Аушвиц, Осве́нцим, Освенцим-Бжезинка (польск. Oświęcim-Brzezinka),
точнее — Аушвиц-Биркенау (нем. Auschwitz-Birkenau) — комплекс немецких
концлагерей, располагавшийся в 1940—1945 гг. на юге Польши, около
города Освенцим, в 60 км к западу от Кракова. В мировой практике принято
использовать немецкое, а не польское название, поскольку именно оно
использовалось нацистской администрацией.
- 74 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Бистро – кафе быстрого питания с низким уровнем обслуживания;
Боя́рыня (ж.р. боя́рыня, м.р. боярин мн.ч. боя́ре) — в узком смысле высший
слой феодального общества в X — XVII веках в Киевской Руси, Московском
княжестве.
Брель Жак родился 8 апреля 1929 г. в г. Схарбекe, Брюссельский столичный
округ, Бельгия.
Будда – ( «пробудившийся») в буддизме —
достигший просветления
(бодхи). В более узком значении Будда — эпитет Сиддхартхи Гаутамы
являющегося, согласно буддийской традиции, основателем буддизма.
«Война и мир» - роман-эпопея Льва Николаевича Толстого, описывающий
события войн против Наполеона: 1805 года и отечественной 1812.
Воро́нка — река в Тульской области России, приток Упы
Ганди Мохандас Карамчанд «Махатма»
освободительного движения.
лидер индийского национально-
Га́спра (укр. Гаспра, крымскотат. Gaspra, Гаспра) — посёлок городского типа
в Ялтинском регионе Крыма, Украина. Находится на Южном берегу Крыма
в 12 километрах западнее Ялты.
Герман Мелвилл (англ. Herman Melville, 1 августа 1819 — 28 сентября 1891) —
американский писатель.
Гонку́ровская пре́мия (фр. Prix Goncourt) — самая престижная литературная
премия Франции за лучший роман, названа в честь братьев Гонкур.
Присуждается по итогам голосования членов Гонкуровской академии на
специальном ужине в парижском ресторане «Друан» (Drouant). Вручается
ежегодно, начиная с 1903 года.
Данило Купер – танец, популярный в России во второй половине XVIII в.
Представлял собой одну из фигур контрданса; танцевался в умереннобыстром темпе четным количеством пар. Вобрал некоторые черты русских
народных танцев. Наиболее яркое описание "Данилы Купера" находим в
романе Л.Н. Толстого "Война и мир".
- 75 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Джозеф Конрад (англ. Joseph Conrad, 3 декабря 1857 — 3 августа 1924) —
английский писатель.
Дюрас (Marguerite Duras) – французская писательница актриса, режиссёр и
сценарист.
Иван Ильич - «Смерть Ивана Ильича» — повесть Л. Н. Толстого, над которой
он работал с 1882 по 1886 годы. В произведении рассказывается о
мучительном умирании судейского чиновника средней руки. Повесть широко
признана одной из вершин мировой литературы и величайшим свершением
Толстого в области малой литературной формы.
Йер (Hyères) — самый первый и южный курорт Французской Ривьеры, в
департаменте Вар, восточнее Тулона.
Княжна Марья – сестра князя Андрея Балконского в романе Л.Н. Толстого
«Война и мир».
Кнут Гамсун (норв. Knut Hamsun, настоящее имя Кнуд Педерсен (норв. Knud
Pedersen) ; 1859—1952) — норвежский писатель, лауреат Нобелевской
премии по литературе за 1920 год.
Лёва – ласковое обращение ко Льву Николаевичу Толстому. Граф Лев
Никола́евич Толсто́й (1828—1910) — один из наиболее широко известных
русских писателей и мыслителей. Просветитель, публицист, религиозный
мыслитель, авторитетное мнение которого спровоцировало возникновение
нового религиозно-нравственного течения — толстовства.
Ле́нин Влади́мир Ильи́ч (настоящая фамилия Улья́нов; 10 (22) апреля 1870,
Симбирск — 21 января 1924, усадьба Горки, Московская губерния) —
российский и советский политический и государственный деятель,
революционер, создатель партии большевиков, один из организаторов и
руководителей Октябрьской революции 1917 года, председатель Совета
Народных Комиссаров (правительства) РСФСР и СССР. Философ, марксист,
публицист, основоположник ленинизма, идеолог и создатель Третьего
(Коммунистического) интернационала, основатель Советского государства.
Ло (фр. Lot, произносится «лот»; окс. Òlt, Òut) — департамент на юго-западе
Франции, один из департаментов региона Юг — Пиренеи.
- 76 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Марсе́ль (фр. Marseille, окс. Marselha, лат. Massilia, Massalia) — город и
крупнейший порт Франции и всего Средиземноморья.
Масковицкий Душан Петрович — (1866–1921) – словацкий друг и
сподвижник Л.Т., автор “Яснополянских записок”, врач семьи Толстого и
яснополянских крестьян. Он родился в Словакии, в городе Ружомберке, в
семье зажиточного коммерсанта и словацкого патриота. Окончил чешский
университет в Праге. Впервые он оказался в Ясной Поляне в 1894 г., но еще
ранее, в 1890 г., заинтересовался мировоззрением Л.Т., под влиянием
“Крейцеровой сонаты” стал последователем Толстого, переводил его статьи и
произведения, завязал с окружением Л.Т. переписку. В Ясной Поляне он
рассказывал Л.Т. об угнетении словаков, чехов и других славянских народов.
Он сам перевел “Крейцерову сонату” на словацкий язык и опубликовал её в
“Поучительной библиотеке”. О значении его издательской деятельности ярко
говорит то, что изданный им словацкий перевод романа “Воскресение (1900)
является первым нецензурным иностранным переводом вообще. После
смерти Л.Т. Маковицкий остается в Ясной Поляне и по-прежнему лечит
крестьян. В 1914 г. он участвует в воззвании единомышленников Л.Т. против
войны, более года проводит в тюремном заключении, переживает с
соучастниками своего “преступления” триумф оправдания в Московском
военно-окружном суде.
Мельви́ль Жан-Пьер (фр. Jean-Pierre Melville, настоящая фамилия — Грумбах
(Grumbach); 1917—1973) — французский кинорежиссёр и сценарист.
Морфий - наркотическое, болеутоляющее средство, добываемое из млечного
сока маковых головок.
Напалм — нафтеновая кислота и англ. palmitic acid — пальмитиновая
кислота) — загущённый бензин, горючий продукт, применяемый в качестве
зажигательных и огнемётных смесей.Напалм легко воспламеняется, горит
относительно медленно (скорость сгорания зависит от вязкости), выделяя
густой едкий чёрный дым. Впервые напалм применён в боевых условиях 17
июля 1944 года во время налёта истребителей-бомбардировщиков P-38 ВВС
США на немецкий склад топлива в Кутансе, Франция.
Никель – 1)элемент побочной группы 8-ой группы, четвертого периода
периодической
системы
химических
элементов
Д.И.Менделеева.
Ni(лат.Niccolum). Пластичный ковкий переходный металл серебристо-белого
- 77 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
цвета, при обычной температуре на воздухе покрывается тонкой защитной
пленкой оксида. Химически малоактивен.2)(разг.) очень чистый; отличный.
Опера Бастилия— оперный зал на площади Бастилии (place de la Bastille) в
Париже, возведенный архитектором Карлосом Оттом (родом из Уругвая,
живет в Канаде) в 1989 году. Вместе с Оперой Гарнье составляют
общественно-коммерческое предприятие «Государственная парижская
опера» (Opéra national de Paris).
Опиум - сильнодействующий наркотик, получаемый из высушенного на
солнце млечного сока, добываемого из недозрелых коробочек опийного мака.
В традиционной медицине благодаря высокому содержанию морфиновых
алкалоидов использовался как сильное болеутоляющее средство.
Оптина Пустынь – широко известный монастырь русской православной
церкви. Расположен не далеко от города Козельска Калужской области, в
Калужской епархии.
«Отец Сергий» (1890—1898) – повесть Льва Николаевича Толстого. «Отец
Сергий» состоит из восьми частей, повествование ведется от автора. Главный
герой повести – князь Степан Касацкий, впоследствии – отец Сергий.
Отрадное – район Москвы, где находилось имение Ростовых в книге Л.Н.
Толстого «Война и мир».
Плато́н (др.-греч. Πλάτων) (428/427 — 348/347 до н. э.) — древнегреческий
философ, ученик Сократа, учитель Аристотеля. Настоящее имя — Аристокл
(др.-греч. Αριστοκλής). Платон — прозвище, означающее «широкий,
широкоплечий». Практически все известные сочинения Платона написаны в
форме высокохудожественных диалогов. Платон является одним из
основателей идеалистического направления в мировой философии. В период
средневековья и Возрождения в западноевропейской культуре Платон
рассматривался в первую очередь как стилист и литератор, но не как
догматический философ. Первая монография по Платону была написана
Теннеманом в XVIII веке.
Ржанов дом — или Ржановская крепость — притон самой страшной
нищеты и разврата. Во время переписи 1882 г. Л.Н. Толстой просил
учредителей переписи назначить его именно на этот участок.
- 78 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ростов Илья Андреевич – граф, отец Наташи, Николая, Веры и Пети в романе
Л.Н. Толстого «Война и мир».
Сабо – обувь на деревянной подошве
Сокра́т (др.-греч. Σωκράτης, ок. 469 г. до н. э. — 399 г. до н. э.) —
древнегреческий философ, учение которого знаменует поворот в философии — от рассмотрения природы и мира, к рассмотрению человека.
Приговорён к смерти за «развращение молодежи» и «непочитание богов».
Его деятельность — поворотный момент античной философии. Своим
методом анализа понятий (майевтика, диалектика) и отождествлением
добродетели и знания он направил внимание философов на безусловное
значение человеческой личности.
Суда́н полное название — Республика— государство в Северо-Восточной
Африке, крупнейшее африканское государство. Граничит с Египтом на
севере, Ливией — на северо-западе, Чадом — на западе, Центральноафриканской Республикой и Демократической Республикой Конго — на югозападе, Угандой и Кенией — на юге и юго-востоке и Эритреей и
Эфиопией — на востоке. На северо-востоке омывается водами Красного
моря. Столица — город Хартум.
Тетрафармакон – «четверичное лекарство», которое предложил Эпикур для
того чтобы исцелить мир от страхов:
1) Не надо бояться богов;
2) Не надо бояться смерти;
3) Можно переносить страдания;
4) Можно достичь счастья.
Трепанация — хирургическая операция пробуравливания кости, имеющая
целью проникнуть к болезненному очагу.
Тула – город в России, административный центр Тульской области. ГородГерой; Расстояние от центра Тулы до центра Москвы — 185 км; от северной
окраины Тулы (Красные ворота) до южной окраины Москвы (Южное Бутово)
— 145 км., расположен в 193 километрах южнее Москвы на реке Упе.
Флёри (La prison de Fleury-Merogis) – следственный
расположенный в парижском пригороде в одноимённом районе.
изолятор,
- 79 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Холстомер – повесть Л.Н. Толстого, имеющая название «История лошади».
Царство Небесное (тж. Царствие небесное,) — семитское выражение, в
котором небеса заменяют божественное имя.
Чертков Владимир Григорьевич – лидер толстовства как общественного
движения, близкий друг Л.Н.
Толстого, редактор и издатель его
произведений.
Шамони – горнолыжный курорт, славящейся своей историей. Горнолыжники
появились в Шамони в 1893 г. На сегодняшний день, Шамони самый
крупный горнолыжный курорт Франции. Шамони – мировая столица
горнолыжного и зимнего спорта. В 1924 году в Шамони прошла Первая
Зимняя Олимпиада. Шамони привлекает на свои просторы не только
горнолыжников и сноубордистов, Шамони – это еще и мировая столица
альпинизма. Многие альпинисты мечтают покорить Монблан.
Эпику́р (греч. Επίκουρος; 342/341 — 271/270 до н. э.) — древнегреческий
философ, основатель эпикуреизма в Афинах («Сад Эпикура»), в котором
развил Аристиппову этику наслаждений в сочетании с Демокритовым
учением об атомах. От 300 произведений, которые, как предполагают,
написал Эпикур, сохранились только фрагменты. Источниками знания об
этом философе являются также работы Диогена Лаэртского (Лаэрция) и
Лукреция Кара.
Larousse – большой универсальный словарь французского языка 19 века.
Petit Robert - толковый словарь французского языка.
- 80 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Творческое задание
Предложите свой вариант перевода следующих фраз, указывая данный
фрагмент в тексте. Объясните свой выбор, основываясь на теории
межъязыковых преобразований.
1) Imagine toi que mon chirugien, cet homme aux doigts d’or, à qui j’ai
demandé quand j’ai été sauvé pourquoi je n’étais pas morte....
2) Quelle réponse peu medical!
3) Et qu’en sera-t-il de la sienne?
4) Rien pour celui qui la vit.
5) Maintenant que tu sais , tu es condamné au silence.
6) Sans ses horribles bêtes qui n’ont pas de pieds.
7) Une fois sur la jambe, elles grossisent, pleines de sang.
8) je préfèreais des heures durant te raconter mes bonheurs de lecture
9) Toi, tu es debout derrière moi.
10) Non pas de t’écrire.
11) Peu importe. Toutes des premières classes. Moi aussi, comme toi.
12) Les gros trous ont creusé la rupture d’anévrisme.
13) Le tetrapharmakon, je me souviens du quadruple remède d’Epicure que
m’a enseigné ce jeune professeur de latin à l’université.
14) Nous portons la nostalgie d’une écriture impossible, d’une écriture défaite
15) Les mots me viennent comme une eau rare et acide dans la gorge Les
mots me viennent comme une eau rare et acide dans la gorge
16) Tu as balayé d’un revers impérieux de la main Anna, Guerre et Paix,
trente ans de travail.
17) Personne n’est en mesure d’affirmer que tu ne peux pas me lire.
18) La Voronka, la riviere qui passé chez toi.
19) En commençant à t’écrire, cher Liova, j’avais une question en tête et je
m’aperçois que je me suis laissé enfermer dans le récit de mon accident.
20) Plus vielle, j’ai franchi le pas de lire…
21) Je voudrais savoir si tu as su que tu étais entré dans le processus du trépas.
22) Moi, la mort s’est approchée de moi et je ne l’ai ni vue ni sentie.
23) A l’égal du Christ, à l’égal du Bouddha.
24) Il me suffit de l’éclat trop vif d’un regard pour que je l’imagine
définitivement fixe
25) …qui maniais la faux en te faisant des ampoules
26) je me trouvais à dire des mots que je n’avais jamais dits à personne
27) Que la publication du Сhasseur Zéro et ma rupture d’anévrisme soit
contiguês dans le temps...
- 81 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
28) J’avais imaginé Tsurukawa à partir des photos qui l’illustraient...
29) Deux mille page sans clapot, sans sel, sans horizon plus vide que le vide
30) Et toi, Liova, mon Liovotschka, où était l’important dans ta vie, dans ton
énorme vie?
31) Qui a eu pareille coiffeuse? Comme son contact est doux! Et sa voix!
32) Mais toi, un étudiant autodidacte, et coléreux tandis que moi, étudiante
soumise qui adore ses maîtres.
33) Il pouvait, le corps médical entier pouvait encore quelque chose pour moi.
34) À l’université, il me semble que le ruban de textes qui défile depuis
Homère est un énorme trésor disponible.
35) Toujours la bonne terre stable avec ses vaches, ses saisons, sa neige puis
verdure.
36) Liova, il ne passe pas une journée – c’en est risible, je le reconnais – sans
que j’éprouve physiquement la certitude de la disparition.
37) Une fois, c’était deux mois mois après ma sortie de l’hopital et nous
avions loue une maison dens le Lot, je me suis reveillee…
38) Tu es là, à côté de moi, je suis couvée par ton ombre, tu me lis, tu
m’écoutes, mais tu es muré dans ton image.
39) C’est à cause de toi qui maniais la faux en te faisant des ampoules que
j’arrache les herbes.
40) On ferme les yeux des mourants pour faire croire au sommeil (je n’ai
jamais vu les yeux ouverts d’un mort) sans se douter qu’on empoisonne
ainsi sa représentation.
41) Il ne s’agit pas d’un oubli, d’une chose qui pourrait revenir au détour
d’une allusion ou d’une Madeleine. Il s’agit d’un non-lieu.
- 82 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
- 83 -
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Учебное издание
ОТ ПЕРА АВТОРА К ЧЕРНОВИКАМ ПЕРЕВОДЧИКА
НА ПРИМЕРЕ УЧЕБНОГО ПЕРЕВОДА КНИГИ
ПАСКАЛЬ РОЗ «ЛЕТНЕЕ ПИСЬМО»
Учебно-методическое пособие
Художественное оформление – Е. А. Свиридова.
Подписано в печать 25.01.2010. Формат 60×90/16.
Бумага офсетная. Печать трафаретная. Усл. печ. л. 5,25.
Тираж 50 экз. Заказ 09/153. «С» 1157.
Издательство Тульского государственного педагогического университета
им. Л. Н. Толстого. 300026, Тула, просп. Ленина, 125.
Отпечатано в Издательском центре ТГПУ им. Л. Н. Толстого.
300026, Тула, просп. Ленина, 125.
- 84 -
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа